Разумеется, я расширил это приветствие, - оно звучало, как приказание мне: "Здравствуй для меня!" Я ликовал. Конечно - для тебя, царица! Это предрешено мне судьбой моей, всеми силами жизни и всеми книгами, - для тебя! Однажды она спросила меня - Ты что - невеселый? Я не мог ответить, - у меня сердце замерло: ведь если она видит, что мне невесело, значит, она уже заметила, что вообще я - веселый, и, значит, она меня любит. Заключение не совсем правильное, но - приятное, и я был до того обрадован им, что, вбежав в кухню, расцеловал кошку - старое, облезлое животное, не любимое мною за бессердечие и подхалимство. Озорниковатый март капризничал, как балованное дитя, - то сеет на землю густой тучей тяжелые пушинки снега, то вдруг зажжет в небе яркое солнце и в час растопит пуховые цветы на темных сучьях деревьев. Журчат ручьи, выбиваясь из-под сугробов, и слышно, как вздыхает, оседая к земле, подмытый снег. Всё глубже и шире с каждым днем голубые прорезы неба между серой массой встревоженных облаков, - и когда смотришь в эти бездонные ямы небес - жизнь становится легче, праздничней. Первые весенние цветы расцветают в душе, а потом уже - в полях. Моей хозяйке сильно нездоровилось, сестра посещала ее почти каждый день, и при ней в доме все становилось благообразнее, тише и лучше. Покачиваясь, точно скользя на коньках по крашеному полу, она бесшумно переходила из комнаты в кухню с полотенцами, смоченными водой и уксусом, с графинами клюквенного морса в белых руках, а я любовался ею. Однажды, умывая руки и увидав меня за книгой, она спросила: - Что это читаешь? Я назвал книгу. - Ты бы лучше житие Варвары Великомученицы прочитал, - посоветовала она. - Ведь это твоей мамаши ангел. - А вы - мой ангел, - сказал я, и даже, помнится, басом сказал. И тотчас испугался дерзости своей - рассердится? Но она, не взглянув на меня, попросила: - Налей-ко в рукомойник воды... Вымыла свои тонкие пальчики, аккуратно вытерла их один за другим и, взглянув в окно, сказала: - Тает как! Да, на припеке таяло сильно, с крыш непрерывно лились струйки воды, точно серебряные шнурки, унизанные радугой самоцветных камней. Сердце у меня тоже горело радугой и таяло. Через некоторое время в кухню пришел хозяин и, строго взмахнув длинными волосами, погрозил мне пальцем: - Ты, зверь! Ты что сказал Олимпиадке? - Что она похожа на ангела, - сознался я. - Разве можно говорить эдакое замужней женщине? - Говорят же в книгах. - Замужним? По башке тебя книгами надо. Ты - гляди! Она и без тебя знает, на что похожа... Хозяин ухмыльнулся до ушей и исчез, а мне стало немножко грустно, - зачем она пожаловалась на меня? Не следовало бы... Дня через два, приготовляя в кухне клюквенный морс, она сказала мне: - Жалуются, что дерзок ты и упрям, - это нехорошо! Я ждал от нее иного, вспыхнул и спросил: - Почему - нехорошо? - Сам должен знать. Тогда я начал говорить всё, что думалось: а хорошо ли, что она молчит, когда при ней рассказывают пакости? - Ведь я вижу, что вам стыдно слушать, - разве вы такая, как они? Они - халды, хуже пьяных прачек...
|