- Да, темно на дворе, - скажет она. - Вот, бог даст, как дождемся святок, приедут погостить свои, ужо будет повеселее, и не видно, как будут проходить вечера. Вот если б Маланья Петровна приехала, уж тут было бы проказ-то! Чего она не затеет! И олово лить, и воск топить, и за ворота бегать; девок у меня всех с пути собьет. Затеет игры разные... такая, право! - Да, светская дама! - заметил один из собеседников. - В третьем году она и с гор выдумала кататься, вот как еще Лука Савич бровь расшиб... Вдруг все встрепенулись, посмотрели на Луку Савича и разразились хохотом. - Как это ты, Лука Савич? Ну-ка, ну, расскажи! - говорит Илья Иванович и помирает со смеху. И все продолжают хохотать, и Илюша проснулся, и он хохочет. - Ну, чего рассказывать! - говорит смущенный Лука Савич. - Это все вон Алексей Наумыч выдумал: ничего и не было совсем. - Э! - хором подхватили все. - Да как же ничего не было? Мы-то умерли разве?.. А лоб-то, лоб-то, вон и до сих пор рубец виден... И захохотали. - Да что вы смеетесь? - старается выговорить в промежутках смеха Лука Савич. - Я бы... и не того... да все Васька, разбойник... салазки старые подсунул... они и разъехались подо мной... я и того... Общий хохот покрыл его голос. Напрасно он силился досказать историю своего падения: хохот разлился по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь дом, все вспомнили забавный случай, все хохочут долго, дружно, несказанно, как олимпийские боги. Только начнут умолкать, кто-нибудь подхватит опять - и пошло писать. Наконец кое-как с трудом успокоились. - А что, нынче о святках будешь кататься, Лука Савич? - спросил, помолчав, Илья Иванович. Опять общий взрыв хохота, продолжавшийся минут десять. - Не велеть ли Антипке постом сделать гору? - вдруг опять скажет Обломов. - Лука Савич, мол, охотник большой, не терпится ему... Хохот всей компании не дал договорить ему. - Да целы ли те... салазки-то? - едва от смеха выговорил один из собеседников. Опять смех. Долго смеялись все, наконец стали мало-помалу затихать: иной утирал слезы, другой сморкался, третий кашлял неистово и плевал, с трудом выговаривая: - Ах ты, господи! Задушила мокрота совсем... насмешил тогда, ей-богу! Такой грех! Как он спиной-то кверху, а полы кафтана врозь... Тут следовал окончательно последний, самый продолжительный раскат хохота, и затем все смолкло. Один вздохнул, другой зевнул вслух, с приговоркой, и все погрузилось в молчание. По-прежнему слышалось только качанье маятника, стук сапог Обломова да легкий треск откушенной нитки. Вдруг Илья Иванович остановился посреди комнаты с встревоженным видом, держась за кончик носа. - Что это за беда? Смотрите-ка! - сказал он. - Быть покойнику: у меня кончик носа все чешется... - Ах ты, господи! - всплеснув руками, сказала жена. - Какой же это покойник, коли кончик чешется? Покойник - когда переносье чешется. Ну, Илья Иваныч, какой ты, бог с тобой, беспамятный! Вот этак скажешь в людях когда-нибудь или при гостях и - стыдно будет. - А что ж это значит, кончик-то чешется? - спросил сконфуженный Илья Иванович. - В рюмку смотреть. А то, как это можно: покойник! - Все путаю! - сказал Илья Иванович. - Где тут упомнишь: то сбоку нос чешется, то с конца, то брови... - Сбоку, - подхватила Пелагея Ивановна, - означает вести; брови чешутся - слезы; лоб - кланяться: с правой стороны чешется - мужчине, с левой - женщине; уши зачешутся - значит, к дождю, губы - целоваться, усы - гостинцы есть, локоть - на новом месте спать, подошвы - дорога... - Ну, Пелагея Ивановна, молодец! - сказал Илья Иванович. - А то еще когда масло дешево будет, так затылок, что ли, чешется... Дамы начали смеяться и перешептываться; некоторые из мужчин улыбались; готовился опять взрыв хохота, но в эту минуту в комнате раздалось в одно время как будто ворчанье собаки и шипенье кошки, когда они собираются броситься друг на друга. Это загудели часы. - Э! Да уж девять часов! - с радостным изумлением произнес Илья Иванович. - Смотри-ка, пожалуй, и не видать, как время прошло. Эй, Васька! Ванька, Мотька! Явились три заспанные физиономии. - Что ж вы не накрываете на стол? - с удивлением и досадой спросил Обломов. - Нет, чтоб подумать о господах? Ну, чего стоите? Скорей, водки! - Вот отчего кончик носа чесался! - живо сказала Пелагея Ивановна. - Будете пить водку и посмотрите в рюмку. После ужина, почмокавшись и перекрестив друг друга, все расходятся по своим постелям, и сон воцаряется над беспечными головами. Видит Илья Ильич во сне не один, не два такие вечера, но целые недели, месяцы и годы так проводимых дней и вечеров. Ничто не нарушало однообразия этой жизни, и сами обломовцы не тяготились ею, потому что и не представляли себе другого житья-бытья; а если б и смогли представить, то с ужасом отвернулись бы от него. Другой жизни и не хотели и не любили бы они. Им бы жаль было, если б обстоятельства внесли перемены в их быт, какие бы то ни были. Их загрызет тоска, если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра. Зачем им разнообразие, перемены, случайности, на которые напрашиваются другие? Пусть же другие и расхлебывают эту чашу, а им, обломовцам, ни до чего и дела нет. Пусть другие живут как хотят. Ведь случайности, хоть бы и выгоды какие-нибудь, беспокойны: они требуют хлопот, забот, беготни, не посиди на месте, торгуй или пиши - словом, поворачивайся, шутка ли! Они продолжали целые десятки лет сопеть, дремать и зевать или заливаться добродушным смехом от деревенского юмора, или, собираясь в кружок, рассказывали, что кто видел ночью во сне. Если сон был страшный - все задумывались, боялись не шутя; если пророческий - все непритворно радовались или печалились, смотря по тому, горестное или утешительное снилось во сне. Требовал ли сон соблюдения какой-нибудь приметы, тотчас для этого принимались деятельные меры. Не это, так играют в дураки, в свои козыри, а по праздникам с гостями в бостон, или раскладывают гранпасьянс, гадают на червонного короля да на трефовую даму, предсказывая марьяж. Иногда приедет какая-нибудь Наталья Фаддеевна гостить на неделю, на две. Сначала старухи переберут весь околоток, кто как живет, кто что делает; они проникнут не только в семейный быт, в закулисную жизнь, но в сокровенные помыслы и намерения каждого, влезут в душу, побранят, обсудят недостойных, всего более неверных мужей, потом пересчитают разные случаи: именины, крестины, родины, кто чем угощал, кого звал, кого нет. Уставши от этого, начнут показывать обновки, платья, салопы, даже юбки и чулки. Хозяйка похвастается какими-нибудь полотнами, нитками, кружевами домашнего изделия. Но истощится и это. Тогда пробавляются кофеями, чаями, вареньями. Потом уже переходят к молчанию. Сидят подолгу, глядя друг на друга, по временам тяжко о чем-то вздыхают. Иногда которая-нибудь и заплачет. - Что ты, мать моя? - спросит в тревоге другая. - Ох, грустно, голубушка! - отвечает с тяжким вздохом гостья. - Прогневали мы господа бога, окаянные. Не бывать добру. - Ах, не пугай, не стращай, родная! - прерывает хозяйка. - Да, да, - продолжает та. - Пришли последние дни: восстанет язык на язык, царство на царство... наступит светопреставление! - выговаривает наконец Наталья Фаддеевна, и обе плачут горько. Основания никакого к такому заключению со стороны Натальи Фаддеевны не было, никто ни на кого не восставал, даже кометы в тот год не было, но у старух бывают иногда темные предчувствия. Изредка разве это провождение времени нарушится каким-нибудь нечаянным случаем, когда, например, все угорят целым домом, от мала до велика. Других болезней почти и не слыхать было в дому и деревне; разве кто-нибудь напорется на какой-нибудь кол в темноте, или свернется с сеновала, или с крыши свалится доска, да ударит по голове.
|