- Что? Что? - вдруг с изумлением спросил Илья Ильич, приподнимаясь с кресел. - Что ты сказал? Захар вдруг смутился, не зная, чем он мог подать барину повод к патетическому восклицанию и жесту... Он молчал. - Другие не хуже! - с ужасом повторил Илья Ильич. - Вот ты до чего договорился! Я теперь буду знать, что я для тебя все равно, что "другой"! Обломов поклонился иронически Захару и сделал в высшей степени оскорбленное лицо. - Помилуйте, Илья Ильич, разве я равняю вас с кем-нибудь?.. - С глаз долой! - повелительно сказал Обломов, указывая рукой на дверь. - Я тебя видеть не могу. А! "другие"! Хорошо! Захар с глубоким вздохом удалился к себе. - Эка жизнь, подумаешь! - ворчал он, садясь на лежанку. - Боже мой! - стонал тоже Обломов. - Вот хотел посвятить утро дельному труду, а тут расстроили на целый день! И кто же? свой собственный слуга, преданный, испытанный, а что сказал! И как это он мог? Обломов долго не мог успокоиться; он ложился, вставал, ходил по комнате и опять ложился. Он в низведении себя Захаром до степени других видел нарушение прав своих на исключительное предпочтение Захаром особы барина всем и каждому. Он вникал в глубину этого сравнения и разбирал, что такое другие и что он сам, в какой степени возможна и справедлива эта параллель и как тяжела обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар, то есть убежден ли он был, что Илья Ильич все равно, что "другой", или так это сорвалось у него с языка, без участия головы. Все это задело самолюбие Обломова, и он решился показать Захару разницу между ним и теми, которых разумел Захар под именем "других", и дать почувствовать ему всю гнусность его поступка. - Захар! - протяжно и торжественно кликнул он. Захар, услышав этот зов, не прыгнул, по обыкновению, с лежанки, стуча ногами, не заворчал; он медленно сполз с печки и пошел, задевая за все и руками и боками, тихо, нехотя, как собака, которая по голосу господина чувствует, что проказа ее открыта и что зовут ее на расправу. Захар отворил вполовину дверь, но войти не решался. - Войди! - сказал Илья Ильич. Хотя дверь отворялась свободно, но Захар отворял так, как будто нельзя было пролезть, и оттого только завяз в двери, но не вошел. Обломов сидел на краю постели. - Поди сюда! - настойчиво сказал он. Захар с трудом высвободился из двери, но тотчас притворил ее за собой и прислонился к ней плотно спиной. - Сюда! - говорил Илья Ильич, указывая пальцем место подле себя. Захар сделал полшага и остановился за две сажени от указанного места. - Еще! - говорил Обломов. Захар сделал вид, что будто шагнул, а сам только качнулся, стукнул ногой и остался на месте. Илья Ильич, видя, что ему никак не удается на этот раз подманить Захара ближе, оставил его там, где он стоял, и смотрел на него несколько времени молча, с укоризной. Захар, чувствуя неловкость от этого безмолвного созерцания его особы, делал вид, что не замечает барина, и более, нежели когда-нибудь, стороной стоял к нему и даже не кидал в эту минуту своего одностороннего взгляда на Илью Ильича. Он упорно стал смотреть налево, в другую сторону: там увидал он давно знакомый ему предмет - бахрому из паутины около картин, и в пауке - живой упрек своему нерадению. - Захар! - тихо, с достоинством произнес Илья Ильич. Захар не отвечал; он, кажется, думал: "Ну, чего тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь я тут стою", и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью; сквозь нее дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик. Он с неудовольствием отвратил взгляд от этого грустного, слишком знакомого ему предмета и решился на минуту остановить его на Илье Ильиче. Взгляды их встретились. Захар не вынес укора, написанного в глазах барина, и потупил свои вниз, под ноги: тут опять, в ковре, пропитанном пылью и пятнами, он прочел печальный аттестат своего усердия к господской службе. - Захар! - с чувством повторил Илья Ильич. - Чего изволите? - едва слышно прошептал Захар и чуть-чуть вздрогнул, предчувствуя патетическую речь. - Дай мне квасу! - сказал Илья Ильич. У Захара отлегло от сердца; он с радости, как мальчишка, проворно бросился в буфет и принес квасу. - Что, каково тебе? - кротко спросил Илья Ильич, отпив из стакана и держа его в руках. - Ведь нехорошо? Вид дикости на лице Захара мгновенно смягчился блеснувшим в чертах его лучом раскаяния. Захар почувствовал первые признаки проснувшегося в груди и подступившего к сердцу благоговейного чувства к барину, и он вдруг стал смотреть прямо ему в глаза. - Чувствуешь ли ты свой проступок? - спросил Илья Ильич. "Что это за "проступок" за такой? - думал Захар с горестью. - Что-нибудь жалкое; ведь нехотя заплачешь, как он станет этак-то пропекать". - Что ж, Илья Ильич, - начал Захар с самой низкой ноты своего диапазона, - я ничего не сказал, окроме того, что, мол... - Нет, ты погоди! - перебил Обломов. - Ты понимаешь ли, что ты сделал? На вот, поставь стакан на стол и отвечай! Захар ничего не отвечал и решительно не понимал, что он сделал, но это не помешало ему с благоговением посмотреть на барина; он даже понурил немного голову, сознавая свою вину. - Как же ты не ядовитый человек? - говорил Обломов. Захар все молчал, только крупно мигнул раза три. - Ты огорчил барина! - с расстановкой произнес Илья Ильич и пристально смотрел на Захара, наслаждаясь его смущением. Захар не знал, куда деваться от тоски. - Ведь огорчил? - спросил Илья Ильич. - Огорчил! - шептал, растерявшись совсем, Захар от этого нового жалкого слова. Он метал взгляды направо, налево и прямо, ища в чем-нибудь спасения, и опять замелькали перед ним и паутина, и пыль, и собственное отражение, и лицо барина. "Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдет!" - подумал он, видя, что не избежать ему патетической сцены, как ни вертись. И так он чувствовал, что мигает чаще и чаще, и вот, того и гляди, брызнут слезы. Наконец он отвечал барину известной песней, только в прозе. - Чем же я огорчил вас, Илья Ильич? - почти плача сказал он. - Чем? - повторил Обломов. - Да ты подумал ли, что такое другой? Он остановился, продолжая глядеть на Захара. - Сказать ли тебе, что это такое? Захар повернулся, как медведь в берлоге, и вздохнул на всю комнату. - Другой - кого ты разумеешь - есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет... "Куда, мол, ты?" - "Переезжаю", - говорит. Вот это так "другой"! А я, по-твоему, "другой" - а? Захар взглянул на барина, переступил с ноги на ногу и молчал. - Что такое другой? - продолжал Обломов. - Другой есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит, да врет, он и не знает, что такое прислуга; послать некого - сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет... - Из немцев много этаких, - угрюмо сказал Захар. - То-то же! А я? Как ты думаешь, я "другой"? - Вы совсем другой! - жалобно сказал Захар, все не понимавший, что хочет сказать барин. - Бог знает, что это напустило такое на вас... - Я совсем другой - а? Погоди, ты посмотри, что ты говоришь! Ты разбери-ка, как "другой"-то живет? "Другой" работает без устали, бегает, суетится, - продолжал Обломов, - не поработает, так и не поест. "Другой" кланяется, "другой" просит, унижается... А я? Ну-ка, реши: как ты думаешь, "другой" я - а? - Да полно вам, батюшка, томить-то меня жалкими словами! - умолял Захар. - Ах ты, господи! - Я "другой"! Да разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли? Худощав или жалок на вид? Разве недостает мне чего-нибудь? Кажется, подать, сделать - есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава богу! Стану ли я беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? Ты все это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался. Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими? Разве у меня такое здоровье, как у этих "других"? Разве я могу все это делать и перенести? Захар потерял решительно всякую способность понять речь Обломова; но губы у него вздулись от внутреннего волнения; патетическая сцена гремела, как туча, над головой его. Он молчал. - Захар! - повторил Илья Ильич. - Чего изволите? - чуть слышно прошипел Захар. - Дай еще квасу. Захар принес квасу, и когда Илья Ильич, напившись, отдал ему стакан, он было проворно пошел к себе. - Нет, нет, ты постой! - заговорил Обломов. - Я спрашиваю тебя: как ты мог так горько оскорбить барина, которого ты ребенком носил на руках, которому век служишь и который благодетельствует тебе? Захар не выдержал: слово благодетельствует доконало его! Он начал мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической речи Илья Ильич, тем грустнее становилось ему. - Виноват, Илья Ильич, - начал он сипеть с раскаянием, - это я по глупости, право по глупости... И Захар, не понимая, что он сделал, не знал, какой глагол употребить в конце своей речи. - А я, - продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, - еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы лучше... а о ком? Для кого? Все для вас, для крестьян; стало быть, и для тебя. Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня господу богу на страшном суде, а молились бы да поминали меня добром. Неблагодарные! - с горьким упреком заключил Обломов. Захар тронулся окончательно последними жалкими словами. Он начал понемногу всхлипывать; сипенье и хрипенье слились в этот раз в одну, невозможную ни для какого инструмента ноту, разве только для какого-нибудь китайского гонга или индийского там-тама. - Батюшка, Илья Ильич! - умолял он. - Полно вам! Что вы, господь с вами, такое несете! Ах ты, мать пресвятая богородица! Какая беда вдруг стряслась нежданно-негаданно... - А ты, - продолжал, не слушая его, Обломов, - ты бы постыдился выговорить-то! Вот какую змею отогрел на груди! - Змея! - произнес Захар, всплеснув руками, и так приударил плачем, как будто десятка два жуков влетели и зажужжали в комнате. - Когда же я змею поминал? - говорил он среди рыданий. - Да я и во сне-то не вижу ее, поганую! Оба они перестали понимать друг друга, а наконец каждый и себя. - Да как это язык поворотился у тебя? - продолжал Илья Ильич. - А я еще в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все еще недоволен, в "другие" пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит! Захар продолжал всхлипывать, и Илья Ильич был сам растроган. Увещевая Захара, он глубоко проникся в эту минуту сознанием благодеяний, оказанных им крестьянам, и последние упреки досказал дрожащим голосом, со слезами на глазах. - Ну, теперь иди с богом! - сказал он примирительным тоном Захару. - Да постой, дай еще квасу! В горле совсем пересохло: сам бы догадался - слышишь, барин хрипит? До чего довел! - Надеюсь, что ты понял свой проступок, - говорил Илья Ильич, когда Захар принес квасу, - и вперед не станешь сравнивать барина с другими. Чтоб загладить свою вину, ты как-нибудь уладь с хозяином, чтоб мне не переезжать. Вот как ты бережешь покой барина: расстроил совсем и лишил меня какой-нибудь новой, полезной мысли. А у кого отнял? У себя же; для вас я посвятил всего себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти... Ну, да бог с тобой! Вон, три часа бьет! Два часа только до обеда, что успеешь сделать в два часа? - Ничего. А дела куча. Так и быть, письмо отложу до следующей почты, а план набросаю завтра. Ну, а теперь прилягу немного: измучился совсем; ты опусти шторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали; может быть, я с часик и усну; а в половине пятого разбуди. Захар начал закупоривать барина в кабинете; он сначала покрыл его самого и подоткнул одеяло под него, потом опустил шторы, плотно запер все двери и ушел к себе. - Чтоб тебе издохнуть, леший этакой! - ворчал он, отирая следы слез и влезая на лежанку. - Право, леший! Особый дом, огород, жалованье! - говорил Захар, понявший только последние слова. - Мастер жалкие-то слова говорить: так по сердцу точно ножом и режет... Вот тут мой и дом, и огород, тут и ноги протяну! - говорил он, с яростью ударяя по лежанке. - Жалованье! Как не приберешь гривен да пятаков к рукам, так и табаку не на что купить, и куму нечем попотчевать! Чтоб тебе пусто было!.. Подумаешь, смерть-то нейдет! Илья Ильич лег на спину, но не вдруг заснул. Он думал, думал, волновался, волновался... - Два несчастья вдруг! - говорил он, завертываясь в одеяло совсем с головой. - Прошу устоять! Но в самом-то деле эти два несчастья, то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, переставали тревожить Обломова и поступали уже только в ряд беспокойных воспоминаний. "До бед, которыми грозит староста, еще далеко, - думал он, - до тех пор многое может перемениться: авось, дожди поправят хлеб; может быть, недоимки староста пополнит; бежавших мужиков "водворят на место жительства", как он пишет". "И куда это они ушли, эти мужики? - думал он и углубился более в художественное рассмотрение этого обстоятельства. - Поди, чай, ночью ушли, по сырости, без хлеба. Где же они уснут? Неужели в лесу? Ведь не сидится же! В избе хоть и скверно пахнет, да тепло, по крайней мере..." "И что тревожиться? - думал он. - Скоро и план подоспеет - чего ж пугаться заранее? Эх, я..." Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это было свежее, позднейшее несчастье; но в успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала уже история. Хотя он смутно и предвидел неизбежность переезда, тем более что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю, и вот уже выиграна целая неделя спокойствия! "А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку; ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же, в самом деле... переезжать!.." Так он попеременно волновался и успокоивался, и наконец в этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий. Уже легкое, приятное онемение пробежало по членам его и начало чуть-чуть туманить сном его чувства, как первые, робкие морозцы туманят поверхность вод; еще минута - и сознание улетело бы бог весть куда, но вдруг Илья Ильич очнулся и открыл глаза. - А ведь я не умылся! Как же это? Да и ничего не сделал, - прошептал он. - Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не поверил и денег не выдал - утро так и пропало! Он задумался... "Что же это такое? А другой бы все это сделал? - мелькнуло у него в голове. - Другой, другой... Что же это такое другой?" Он углубился в сравнение себя с "другим". Он начал думать, думать: и теперь у него формировалась идея, совсем противоположная той, которую он дал Захару о другом. Он должен был признать, что другой успел бы написать все письма, так что который и что ни разу не столкнулись бы между собою, другой и переехал бы на новую квартиру, и план исполнил бы, и в деревню съездил бы... "Ведь и я бы мог все это... - думалось ему, - ведь я умею, кажется, и писать; писывал бывало не то что письма, а помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! "Другой" и халата никогда не надевает, - прибавилось еще к характеристике другого; - "другой"... - тут он зевнул... - почти не спит... "другой" тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело... А я! я... не "другой"!" - уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла. Настала одна из ясных, сознательных минут в жизни Обломова. Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове просыпались, один за другим, и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные вопросы. Ему грустно и больно стало за свою неразвитость, остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему; и зависть грызла его, что другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования. В робкой душе его выработывалось мучительное сознание, что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты, и ни одна не разработана до конца. А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть теперь уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой. Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения. И уж не выбраться ему, кажется, из глуши и дичи на прямую тропинку. Лес кругом его и в душе все чаще и темнее; тропинка зарастает более и более; светлое сознание просыпается все реже и только на мгновение будит спящие силы. Ум и воля давно парализованы и, кажется, безвозвратно. События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он; он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим. Горько становилось ему от этой тайной исповеди перед самим собою. Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упреки совести язвили его, как иглы, и он всеми силами старался свергнуть с себя бремя этих упреков, найти виноватого вне себя и на него обратить жало их. Но на кого? - Это все... Захар! - прошептал он. Вспомнил он подробности сцены с Захаром, и лицо его вспыхнуло пожаром стыда. "Что, если б кто-нибудь слышал это?.. - думал он, цепенея от этой мысли. - Слава богу, что Захар не сумеет пересказать никому; да и не поверят; слава богу!" Он вздыхал, проклинал себя, ворочался с боку на бок, искал виноватого и не находил. Охи и вздохи его достигли даже до ушей Захара. - Эк его там с квасу-то раздувает! - с сердцем ворчал Захар. "Отчего же это я такой? - почти со слезами спросил себя Обломов и спрятал опять голову под одеяло, - право?" Поискав бесполезно враждебного начала, мешающего ему жить как следует, как живут "другие", он вздохнул, закрыл глаза, и чрез несколько минут дремота опять начала понемногу оковывать его чувства. - И я бы тоже... хотел... - говорил он, мигая с трудом, - что-нибудь такое... Разве природа уж так обидела меня... Да нет, слава богу... жаловаться нельзя... За этим послышался примирительный вздох. Он переходил от волнения к нормальному своему состоянию, спокойствию и апатии. - Видно, уж так судьба... Что ж мне тут делать?.. - едва шептал он, одолеваемый сном. - "Яко две тысячи поменее доходу"... - сказал он вдруг громко в бреду. - Сейчас, сейчас, погоди... - и очнулся вполовину. - Однако... любопытно бы знать... отчего я... такой?.. - сказал он опять шепотом. Веки у него закрылись совсем. - Да, отчего?.. Должно быть... это... оттого... - силился выговорить он и не выговорил. Так он и не додумался до причины; язык и губы мгновенно замерли на полуслове и остались, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался еще вздох, и вслед за тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего человека. Сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей и мгновенно перенес его в другую эпоху, к другим людям, в другое место, куда перенесемся за ним и мы с читателем в следующей главе..
- Что? Что? - вдруг с изумлением спросил Илья Ильич, приподнимаясь с кресел. - Что ты сказал? Захар вдруг смутился, не зная, чем он мог подать барину повод к патетическому восклицанию и жесту... Он молчал. - Другие не хуже! - с ужасом повторил Илья Ильич. - Вот ты до чего договорился! Я теперь буду знать, что я для тебя все равно, что "другой"! Обломов поклонился иронически Захару и сделал в высшей степени оскорбленное лицо. - Помилуйте, Илья Ильич, разве я равняю вас с кем-нибудь?.. - С глаз долой! - повелительно сказал Обломов, указывая рукой на дверь. - Я тебя видеть не могу. А! "другие"! Хорошо! Захар с глубоким вздохом удалился к себе. - Эка жизнь, подумаешь! - ворчал он, садясь на лежанку. - Боже мой! - стонал тоже Обломов. - Вот хотел посвятить утро дельному труду, а тут расстроили на целый день! И кто же? свой собственный слуга, преданный, испытанный, а что сказал! И как это он мог? Обломов долго не мог успокоиться; он ложился, вставал, ходил по комнате и опять ложился. Он в низведении себя Захаром до степени других видел нарушение прав своих на исключительное предпочтение Захаром особы барина всем и каждому. Он вникал в глубину этого сравнения и разбирал, что такое другие и что он сам, в какой степени возможна и справедлива эта параллель и как тяжела обида, нанесенная ему Захаром; наконец, сознательно ли оскорбил его Захар, то есть убежден ли он был, что Илья Ильич все равно, что "другой", или так это сорвалось у него с языка, без участия головы. Все это задело самолюбие Обломова, и он решился показать Захару разницу между ним и теми, которых разумел Захар под именем "других", и дать почувствовать ему всю гнусность его поступка. - Захар! - протяжно и торжественно кликнул он. Захар, услышав этот зов, не прыгнул, по обыкновению, с лежанки, стуча ногами, не заворчал; он медленно сполз с печки и пошел, задевая за все и руками и боками, тихо, нехотя, как собака, которая по голосу господина чувствует, что проказа ее открыта и что зовут ее на расправу. Захар отворил вполовину дверь, но войти не решался. - Войди! - сказал Илья Ильич. Хотя дверь отворялась свободно, но Захар отворял так, как будто нельзя было пролезть, и оттого только завяз в двери, но не вошел. Обломов сидел на краю постели. - Поди сюда! - настойчиво сказал он. Захар с трудом высвободился из двери, но тотчас притворил ее за собой и прислонился к ней плотно спиной. - Сюда! - говорил Илья Ильич, указывая пальцем место подле себя. Захар сделал полшага и остановился за две сажени от указанного места. - Еще! - говорил Обломов. Захар сделал вид, что будто шагнул, а сам только качнулся, стукнул ногой и остался на месте. Илья Ильич, видя, что ему никак не удается на этот раз подманить Захара ближе, оставил его там, где он стоял, и смотрел на него несколько времени молча, с укоризной. Захар, чувствуя неловкость от этого безмолвного созерцания его особы, делал вид, что не замечает барина, и более, нежели когда-нибудь, стороной стоял к нему и даже не кидал в эту минуту своего одностороннего взгляда на Илью Ильича. Он упорно стал смотреть налево, в другую сторону: там увидал он давно знакомый ему предмет - бахрому из паутины около картин, и в пауке - живой упрек своему нерадению. - Захар! - тихо, с достоинством произнес Илья Ильич. Захар не отвечал; он, кажется, думал: "Ну, чего тебе? Другого, что ли, Захара? Ведь я тут стою", и перенес взгляд свой мимо барина, слева направо; там тоже напомнило ему о нем самом зеркало, подернутое, как кисеей, густою пылью; сквозь нее дико, исподлобья смотрел на него, как из тумана, собственный его же угрюмый и некрасивый лик. Он с неудовольствием отвратил взгляд от этого грустного, слишком знакомого ему предмета и решился на минуту остановить его на Илье Ильиче. Взгляды их встретились. Захар не вынес укора, написанного в глазах барина, и потупил свои вниз, под ноги: тут опять, в ковре, пропитанном пылью и пятнами, он прочел печальный аттестат своего усердия к господской службе. - Захар! - с чувством повторил Илья Ильич. - Чего изволите? - едва слышно прошептал Захар и чуть-чуть вздрогнул, предчувствуя патетическую речь. - Дай мне квасу! - сказал Илья Ильич. У Захара отлегло от сердца; он с радости, как мальчишка, проворно бросился в буфет и принес квасу. - Что, каково тебе? - кротко спросил Илья Ильич, отпив из стакана и держа его в руках. - Ведь нехорошо? Вид дикости на лице Захара мгновенно смягчился блеснувшим в чертах его лучом раскаяния. Захар почувствовал первые признаки проснувшегося в груди и подступившего к сердцу благоговейного чувства к барину, и он вдруг стал смотреть прямо ему в глаза. - Чувствуешь ли ты свой проступок? - спросил Илья Ильич. "Что это за "проступок" за такой? - думал Захар с горестью. - Что-нибудь жалкое; ведь нехотя заплачешь, как он станет этак-то пропекать". - Что ж, Илья Ильич, - начал Захар с самой низкой ноты своего диапазона, - я ничего не сказал, окроме того, что, мол... - Нет, ты погоди! - перебил Обломов. - Ты понимаешь ли, что ты сделал? На вот, поставь стакан на стол и отвечай! Захар ничего не отвечал и решительно не понимал, что он сделал, но это не помешало ему с благоговением посмотреть на барина; он даже понурил немного голову, сознавая свою вину. - Как же ты не ядовитый человек? - говорил Обломов. Захар все молчал, только крупно мигнул раза три. - Ты огорчил барина! - с расстановкой произнес Илья Ильич и пристально смотрел на Захара, наслаждаясь его смущением. Захар не знал, куда деваться от тоски. - Ведь огорчил? - спросил Илья Ильич. - Огорчил! - шептал, растерявшись совсем, Захар от этого нового жалкого слова. Он метал взгляды направо, налево и прямо, ища в чем-нибудь спасения, и опять замелькали перед ним и паутина, и пыль, и собственное отражение, и лицо барина. "Хоть бы сквозь землю провалиться! Эх, смерть нейдет!" - подумал он, видя, что не избежать ему патетической сцены, как ни вертись. И так он чувствовал, что мигает чаще и чаще, и вот, того и гляди, брызнут слезы. Наконец он отвечал барину известной песней, только в прозе. - Чем же я огорчил вас, Илья Ильич? - почти плача сказал он. - Чем? - повторил Обломов. - Да ты подумал ли, что такое другой? Он остановился, продолжая глядеть на Захара. - Сказать ли тебе, что это такое? Захар повернулся, как медведь в берлоге, и вздохнул на всю комнату. - Другой - кого ты разумеешь - есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет... "Куда, мол, ты?" - "Переезжаю", - говорит. Вот это так "другой"! А я, по-твоему, "другой" - а? Захар взглянул на барина, переступил с ноги на ногу и молчал. - Что такое другой? - продолжал Обломов. - Другой есть такой человек, который сам себе сапоги чистит, одевается сам, хоть иногда и барином смотрит, да врет, он и не знает, что такое прислуга; послать некого - сам сбегает за чем нужно; и дрова в печке сам помешает, иногда и пыль оботрет... - Из немцев много этаких, - угрюмо сказал Захар. - То-то же! А я? Как ты думаешь, я "другой"? - Вы совсем другой! - жалобно сказал Захар, все не понимавший, что хочет сказать барин. - Бог знает, что это напустило такое на вас... - Я совсем другой - а? Погоди, ты посмотри, что ты говоришь! Ты разбери-ка, как "другой"-то живет? "Другой" работает без устали, бегает, суетится, - продолжал Обломов, - не поработает, так и не поест. "Другой" кланяется, "другой" просит, унижается... А я? Ну-ка, реши: как ты думаешь, "другой" я - а? - Да полно вам, батюшка, томить-то меня жалкими словами! - умолял Захар. - Ах ты, господи! - Я "другой"! Да разве я мечусь, разве работаю? Мало ем, что ли? Худощав или жалок на вид? Разве недостает мне чего-нибудь? Кажется, подать, сделать - есть кому! Я ни разу не натянул себе чулок на ноги, как живу, слава богу! Стану ли я беспокоиться? Из чего мне? И кому я это говорю? Не ты ли с детства ходил за мной? Ты все это знаешь, видел, что я воспитан нежно, что я ни холода, ни голода никогда не терпел, нужды не знал, хлеба себе не зарабатывал и вообще черным делом не занимался. Так как же это у тебя достало духу равнять меня с другими? Разве у меня такое здоровье, как у этих "других"? Разве я могу все это делать и перенести? Захар потерял решительно всякую способность понять речь Обломова; но губы у него вздулись от внутреннего волнения; патетическая сцена гремела, как туча, над головой его. Он молчал. - Захар! - повторил Илья Ильич. - Чего изволите? - чуть слышно прошипел Захар. - Дай еще квасу. Захар принес квасу, и когда Илья Ильич, напившись, отдал ему стакан, он было проворно пошел к себе. - Нет, нет, ты постой! - заговорил Обломов. - Я спрашиваю тебя: как ты мог так горько оскорбить барина, которого ты ребенком носил на руках, которому век служишь и который благодетельствует тебе? Захар не выдержал: слово благодетельствует доконало его! Он начал мигать чаще и чаще. Чем меньше понимал он, что говорил ему в патетической речи Илья Ильич, тем грустнее становилось ему. - Виноват, Илья Ильич, - начал он сипеть с раскаянием, - это я по глупости, право по глупости... И Захар, не понимая, что он сделал, не знал, какой глагол употребить в конце своей речи. - А я, - продолжал Обломов голосом оскорбленного и не оцененного по достоинству человека, - еще забочусь день и ночь, тружусь, иногда голова горит, сердце замирает, по ночам не спишь, ворочаешься, все думаешь, как бы лучше... а о ком? Для кого? Все для вас, для крестьян; стало быть, и для тебя. Ты, может быть, думаешь, глядя, как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня господу богу на страшном суде, а молились бы да поминали меня добром. Неблагодарные! - с горьким упреком заключил Обломов. Захар тронулся окончательно последними жалкими словами. Он начал понемногу всхлипывать; сипенье и хрипенье слились в этот раз в одну, невозможную ни для какого инструмента ноту, разве только для какого-нибудь китайского гонга или индийского там-тама. - Батюшка, Илья Ильич! - умолял он. - Полно вам! Что вы, господь с вами, такое несете! Ах ты, мать пресвятая богородица! Какая беда вдруг стряслась нежданно-негаданно... - А ты, - продолжал, не слушая его, Обломов, - ты бы постыдился выговорить-то! Вот какую змею отогрел на груди! - Змея! - произнес Захар, всплеснув руками, и так приударил плачем, как будто десятка два жуков влетели и зажужжали в комнате. - Когда же я змею поминал? - говорил он среди рыданий. - Да я и во сне-то не вижу ее, поганую! Оба они перестали понимать друг друга, а наконец каждый и себя. - Да как это язык поворотился у тебя? - продолжал Илья Ильич. - А я еще в плане моем определил ему особый дом, огород, отсыпной хлеб, назначил жалованье! Ты у меня и управляющий, и мажордом, и поверенный по делам! Мужики тебе в пояс; все тебе: Захар Трофимыч да Захар Трофимыч! А он все еще недоволен, в "другие" пожаловал! Вот и награда! Славно барина честит! Захар продолжал всхлипывать, и Илья Ильич был сам растроган. Увещевая Захара, он глубоко проникся в эту минуту сознанием благодеяний, оказанных им крестьянам, и последние упреки досказал дрожащим голосом, со слезами на глазах. - Ну, теперь иди с богом! - сказал он примирительным тоном Захару. - Да постой, дай еще квасу! В горле совсем пересохло: сам бы догадался - слышишь, барин хрипит? До чего довел! - Надеюсь, что ты понял свой проступок, - говорил Илья Ильич, когда Захар принес квасу, - и вперед не станешь сравнивать барина с другими. Чтоб загладить свою вину, ты как-нибудь уладь с хозяином, чтоб мне не переезжать. Вот как ты бережешь покой барина: расстроил совсем и лишил меня какой-нибудь новой, полезной мысли. А у кого отнял? У себя же; для вас я посвятил всего себя, для вас вышел в отставку, сижу взаперти... Ну, да бог с тобой! Вон, три часа бьет! Два часа только до обеда, что успеешь сделать в два часа? - Ничего. А дела куча. Так и быть, письмо отложу до следующей почты, а план набросаю завтра. Ну, а теперь прилягу немного: измучился совсем; ты опусти шторы да затвори меня поплотнее, чтоб не мешали; может быть, я с часик и усну; а в половине пятого разбуди. Захар начал закупоривать барина в кабинете; он сначала покрыл его самого и подоткнул одеяло под него, потом опустил шторы, плотно запер все двери и ушел к себе. - Чтоб тебе издохнуть, леший этакой! - ворчал он, отирая следы слез и влезая на лежанку. - Право, леший! Особый дом, огород, жалованье! - говорил Захар, понявший только последние слова. - Мастер жалкие-то слова говорить: так по сердцу точно ножом и режет... Вот тут мой и дом, и огород, тут и ноги протяну! - говорил он, с яростью ударяя по лежанке. - Жалованье! Как не приберешь гривен да пятаков к рукам, так и табаку не на что купить, и куму нечем попотчевать! Чтоб тебе пусто было!.. Подумаешь, смерть-то нейдет! Илья Ильич лег на спину, но не вдруг заснул. Он думал, думал, волновался, волновался... - Два несчастья вдруг! - говорил он, завертываясь в одеяло совсем с головой. - Прошу устоять! Но в самом-то деле эти два несчастья, то есть зловещее письмо старосты и переезд на новую квартиру, переставали тревожить Обломова и поступали уже только в ряд беспокойных воспоминаний. "До бед, которыми грозит староста, еще далеко, - думал он, - до тех пор многое может перемениться: авось, дожди поправят хлеб; может быть, недоимки староста пополнит; бежавших мужиков "водворят на место жительства", как он пишет". "И куда это они ушли, эти мужики? - думал он и углубился более в художественное рассмотрение этого обстоятельства. - Поди, чай, ночью ушли, по сырости, без хлеба. Где же они уснут? Неужели в лесу? Ведь не сидится же! В избе хоть и скверно пахнет, да тепло, по крайней мере..." "И что тревожиться? - думал он. - Скоро и план подоспеет - чего ж пугаться заранее? Эх, я..." Мысль о переезде тревожила его несколько более. Это было свежее, позднейшее несчастье; но в успокоительном духе Обломова и для этого факта наступала уже история. Хотя он смутно и предвидел неизбежность переезда, тем более что тут вмешался Тарантьев, но он мысленно отдалял это тревожное событие своей жизни хоть на неделю, и вот уже выиграна целая неделя спокойствия! "А может быть, еще Захар постарается так уладить, что и вовсе не нужно будет переезжать, авось обойдутся: отложат до будущего лета или совсем отменят перестройку; ну, как-нибудь да сделают! Нельзя же, в самом деле... переезжать!.." Так он попеременно волновался и успокоивался, и наконец в этих примирительных и успокоительных словах авось, может быть и как-нибудь Обломов нашел и на этот раз, как находил всегда, целый ковчег надежд и утешений, как в ковчеге завета отцов наших, и в настоящую минуту он успел оградить себя ими от двух несчастий. Уже легкое, приятное онемение пробежало по членам его и начало чуть-чуть туманить сном его чувства, как первые, робкие морозцы туманят поверхность вод; еще минута - и сознание улетело бы бог весть куда, но вдруг Илья Ильич очнулся и открыл глаза. - А ведь я не умылся! Как же это? Да и ничего не сделал, - прошептал он. - Хотел изложить план на бумагу и не изложил, к исправнику не написал, к губернатору тоже, к домовому хозяину начал письмо и не кончил, счетов не поверил и денег не выдал - утро так и пропало! Он задумался... "Что же это такое? А другой бы все это сделал? - мелькнуло у него в голове. - Другой, другой... Что же это такое другой?" Он углубился в сравнение себя с "другим". Он начал думать, думать: и теперь у него формировалась идея, совсем противоположная той, которую он дал Захару о другом. Он должен был признать, что другой успел бы написать все письма, так что который и что ни разу не столкнулись бы между собою, другой и переехал бы на новую квартиру, и план исполнил бы, и в деревню съездил бы... "Ведь и я бы мог все это... - думалось ему, - ведь я умею, кажется, и писать; писывал бывало не то что письма, а помудренее этого! Куда же все это делось? И переехать что за штука? Стоит захотеть! "Другой" и халата никогда не надевает, - прибавилось еще к характеристике другого; - "другой"... - тут он зевнул... - почти не спит... "другой" тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело... А я! я... не "другой"!" - уже с грустью сказал он и впал в глубокую думу. Он даже высвободил голову из-под одеяла. Настала одна из ясных, сознательных минут в жизни Обломова. Как страшно стало ему, когда вдруг в душе его возникло живое и ясное представление о человеческой судьбе и назначении, и когда мелькнула параллель между этим назначением и собственной его жизнью, когда в голове просыпались, один за другим, и беспорядочно, пугливо носились, как птицы, пробужденные внезапным лучом солнца в дремлющей развалине, разные жизненные вопросы. Ему грустно и больно стало за свою неразвитость, остановку в росте нравственных сил, за тяжесть, мешающую всему; и зависть грызла его, что другие так полно и широко живут, а у него как будто тяжелый камень брошен на узкой и жалкой тропе его существования. В робкой душе его выработывалось мучительное сознание, что многие стороны его натуры не пробуждались совсем, другие были чуть-чуть тронуты, и ни одна не разработана до конца. А между тем он болезненно чувствовал, что в нем зарыто, как в могиле, какое-то хорошее, светлое начало, может быть теперь уже умершее, или лежит оно, как золото в недрах горы, и давно бы пора этому золоту быть ходячей монетой. Но глубоко и тяжело завален клад дрянью, наносным сором. Кто-то будто украл и закопал в собственной его душе принесенные ему в дар миром и жизнью сокровища. Что-то помешало ему ринуться на поприще жизни и лететь по нему на всех парусах ума и воли. Какой-то тайный враг наложил на него тяжелую руку в начале пути и далеко отбросил от прямого человеческого назначения. И уж не выбраться ему, кажется, из глуши и дичи на прямую тропинку. Лес кругом его и в душе все чаще и темнее; тропинка зарастает более и более; светлое сознание просыпается все реже и только на мгновение будит спящие силы. Ум и воля давно парализованы и, кажется, безвозвратно. События его жизни умельчились до микроскопических размеров, но и с теми событиями не справится он; он не переходит от одного к другому, а перебрасывается ими, как с волны на волну; он не в силах одному противопоставить упругость воли или увлечься разумом вслед за другим. Горько становилось ему от этой тайной исповеди перед самим собою. Бесплодные сожаления о минувшем, жгучие упреки совести язвили его, как иглы, и он всеми силами старался свергнуть с себя бремя этих упреков, найти виноватого вне себя и на него обратить жало их. Но на кого? - Это все... Захар! - прошептал он. Вспомнил он подробности сцены с Захаром, и лицо его вспыхнуло пожаром стыда. "Что, если б кто-нибудь слышал это?.. - думал он, цепенея от этой мысли. - Слава богу, что Захар не сумеет пересказать никому; да и не поверят; слава богу!" Он вздыхал, проклинал себя, ворочался с боку на бок, искал виноватого и не находил. Охи и вздохи его достигли даже до ушей Захара. - Эк его там с квасу-то раздувает! - с сердцем ворчал Захар. "Отчего же это я такой? - почти со слезами спросил себя Обломов и спрятал опять голову под одеяло, - право?" Поискав бесполезно враждебного начала, мешающего ему жить как следует, как живут "другие", он вздохнул, закрыл глаза, и чрез несколько минут дремота опять начала понемногу оковывать его чувства. - И я бы тоже... хотел... - говорил он, мигая с трудом, - что-нибудь такое... Разве природа уж так обидела меня... Да нет, слава богу... жаловаться нельзя... За этим послышался примирительный вздох. Он переходил от волнения к нормальному своему состоянию, спокойствию и апатии. - Видно, уж так судьба... Что ж мне тут делать?.. - едва шептал он, одолеваемый сном. - "Яко две тысячи поменее доходу"... - сказал он вдруг громко в бреду. - Сейчас, сейчас, погоди... - и очнулся вполовину. - Однако... любопытно бы знать... отчего я... такой?.. - сказал он опять шепотом. Веки у него закрылись совсем. - Да, отчего?.. Должно быть... это... оттого... - силился выговорить он и не выговорил. Так он и не додумался до причины; язык и губы мгновенно замерли на полуслове и остались, как были, полуоткрыты. Вместо слова послышался еще вздох, и вслед за тем начало раздаваться ровное храпенье безмятежно спящего человека. Сон остановил медленный и ленивый поток его мыслей и мгновенно перенес его в другую эпоху, к другим людям, в другое место, куда перенесемся за ним и мы с читателем в следующей главе..
|