II
Петр Иванович Адуев, дядя нашего героя, так же как и этот, двадцати лет был отправлен в Петербург старшим своим братом, отцом Александра, и жил там безвыездно семнадцать лет. Он не переписывался с родными после смерти брата, и Анна Павловна ничего не знала о нем с тех пор, как он продал свое небольшое имение, бывшее недалеко от ее деревни. В Петербурге он слыл за человека с деньгами, и, может быть, не без причины; служил при каком-то важном лице чиновником особых поручений и носил несколько ленточек в петлице фрака; жил на большой улице, занимал хорошую квартиру, держал троих людей и столько же лошадей. Он был не стар, а что называется "мужчина в самой поре" - между тридцатью пятью и сорока годами. Впрочем, он не любил распространяться о своих летах, не по мелкому самолюбию, а вследствие какого-то обдуманного расчета, как будто он намеревался застраховать свою жизнь подороже. По крайней мере в его манере скрывать настоящие лета не видно было суетной претензии нравиться прекрасному полу. Он был высокий, пропорционально сложенный мужчина, с крупными, правильными чертами смугло-матового лица, с ровной, красивой походкой, с сдержанными, но приятными манерами. Таких мужчин обыкновенно называют bel homme [Представительный человек (франц.)] В лице замечалась также сдержанность, то есть уменье владеть собою, не давать лицу быть зеркалом души. Он был того мнения, что это неудобно - и для себя и для других. Таков он был в свете. Нельзя, однакож, было назвать лица его деревянным: нет, оно было только покойно. Иногда лишь видны были на нем следы усталости - должно быть, от усиленных занятий. Он слыл за деятельного и делового человека. Одевался он всегда тщательно, даже щеголевато, но не чересчур, а только со вкусом; белье носил отличное; руки у него были полны и белы, ногти длинные и прозрачные. Однажды утром, когда он проснулся и позвонил, человек, вместе с чаем, принес ему три письма и доложил, что приходил какой-то молодой барин, который называл себя Александром Федорычем Адуевым, а его - Петра Иваныча - дядей, и обещался зайти часу в двенадцатом. Петр Иваныч по обыкновению выслушал это известие покойно, только немного навострил уши и поднял брови. - Хорошо, поди, - сказал он слуге. Потом взял одно письмо, хотел распечатать, но остановился и задумался. - Племянник из провинции - вот сюрприз! - ворчал он, - а я надеялся, что меня забыли в том краю! Впрочем, что с ними церемониться! отделаюсь... Он опять позвонил. - Скажи этому господину, как придет, что я, вставши, тотчас уехал на завод и ворочусь через три месяца. - Слушаю-с, - отвечал слуга, - ас гостинцами что прикажете делать? - С какими гостинцами? - Привез их человек: барыня, говорит, деревенских гостинцев прислала. - Гостинцев? - Да-с: кадочка меду, мешок сушеной малины... Петр Иваныч пожал плечами. - Еще два куска полотна, да варенье... - Воображаю, хорошо должно быть полотно... - Полотно хорошее и варенье сахарное. - Ну, поди, я посмотрю сейчас. Он взял одно письмо, распечатал и окинул взглядам страницу. Точно крупная славянская грамота: букву в заменяли две перечеркнутые сверху и снизу палочки, а букву к просто две палочки; писано без знаков препинания. Адуев стал читать вполголоса:
"М. г. Петр Иваныч! Будучи с покойным вашим родителем коротко знакомы и приятели, да и вас самих в детстве тешил немало и в доме вашем частенько хлеба и соли отведывал, потому и питаю уверительную надежду на ваше усердие и благорасположение, что не забыли старика, Василья Тихоныча, а мы вас здесь и родителей ваших всячески добром поминаем и бога молим..."
- Что за дичь? От кого это? - сказал Петр Иваныч, поглядев на подпись. - Василий Заезжалов! Заезжалов - хоть убей - не помню. Чего он хочет от меня? И стал читать дальше.
"А моя покорнейшая просьба и докука к вам - не откажите, батюшка., вам в Петербурге не то, что нам, здешним, чай, все известно и все свое да родное. Навязалось на меня проклятое тяжебное дело, да вот седьмой год и с шеи не могу спихнуть: изволите помнить лесишко, что в двух верстах от моей деревушки? Палата сделала ошибку в купчей, а противник мой, Медведев, и уперся на нее: пункт, говорит, фальшивый, да и только. Медведев тот самый, что в ваших дачах все без спросу рыбу ловил; покойник батюшка ваш гонял его и срамил, хотел на своеволие и губернатору жаловаться, да по доброте, дай бог ему царствие небесное, спускал, а не надо бы щадить этакого злодея. Помогите, батюшка, Петр Иваныч; дело теперь в Правительствующем сенате; не знаю там, в каком департаменте и у кого, да вам, чай, сейчас покажут. Съездите к секретарям и сенаторам, склоните их в мою пользу, скажите, что от ошибки, истинно от ошибки в купчей страдаю: для вас все сделают. Там же уж кстати выхлопочите мне патенты на три чина да пришлите ко мне. Еще, батюшка, Петр Иваныч, есть дельцо до вас крайней потребности: взойдите в сердечное участие к безвинно-угнетенному страдальцу и помогите советом и делом. Есть у нас в губернском правлении советник Дрожжов, золото, а не человек; умрет, а своего не выдаст; в городе другой квартиры не знаю, как у него, - как приеду, прямо к нему, живу по неделям - и боже сохрани - и подумать у другого остановиться, закормит, запоит; а бостончик от обеда до глубокой ночи. И этакого-то человека обнесли и ныне нудят подать просьбу об отставке. Побывайте, отец родной, у всех вельмож там, внушите им, какой человек Афанасий Иваныч; дело ли делать - так и кипит в руках; скажите, что донос, дескать, на него сделан фальшиво, по проискам губернаторского секретаря, - вас послушают, и отпишите с первой почтой ко мне. Да повидайтесь со старинным моим сослуживцем, Костиковым. Я слышал от одного приезжего, Студеницына, вашего же петербургского - чай, изволите знать, - что он живет на Песках; там ребятишки укажут дом; отпишите с той же почтой, не поленитесь, жив ли он, здоров ли, что делает, помнит ли меня? Познакомьтесь и подружитесь с ним: прекрасный человек - душа нараспашку, и балагур такой. Кончаю письмецо еще просьбицей..."
Адуев перестал читать, медленно разорвал письмо на четыре части и бросил под стол в корзинку, потом потянулся и зевнул. Он взял другое письмо и начал читать также вполголоса.
"Любезный братец, милостивый государь, Петр Иваныч!"
- Это что за сестрица! - сказал Адуев, глядя на подпись: - Марья Горбатова... - Он обратил лицо к потолку, припоминая что-то... - Что бишь это такое? что-то знакомое... ба, вот прекрасно - ведь брат женат был на Горбатовой; это ее сестра, это та... а! помню... Он нахмурился и стал читать.
"Хотя рок разлучил нас, может быть, навеки и бездна лежит между нами; прошли года..."
Он пропустил несколько строчек и читал далее:
"По гроб жизни буду помнить, как мы вместе, гуляючи около нашего озера, вы, с опасностию жизни и здоровья, влезли по колено в воду и достали для меня в тростнике большой желтый цветок, как из стебелька оного тек какой-то сок и перемарал нам руки, а вы почерпнули картузом воды, дабы мы могли их вымыть; мы очень много тогда этому смеялись. Как я была тогда счастлива! Сей цветок и ныне хранится в книжке..."
Адуев остановился. Видно было, что это обстоятельство ему очень не нравилось; он даже недоверчиво покачал головой.
" А цела ли у вас та ленточка (продолжал он читать), что вы вытащили ив моего комода, несмотря на все мои крики и моления..."
- Я вытащил ленточку! - сказал он вслух, сильно нахмурившись. Помолчав, пропустил еще несколько строк и читал:
"А я обрекла себя на незамужнюю жизнь и чувствую себя весьма счастливою; никто не запретит воспоминать сии блаженные времена..."
"А, старая девка! - подумал Петр Иваныч. - Немудрено, что у ней еще желтые цветы на уме! Что там еще?"
"Женаты ли вы, любезнейший братец, и на ком? Кто та милая подруга, украсившая собой путь вашего бытия, назовите мне ее; я буду ее любить, как родную сестру, и в мечтах соединять образ ее с вашим, буду молиться. А если не женаты, то по какой причине - напишите откровенно: ваших тайн никто у меня не прочтет, я буду хранить их на своей груди, их вырвут у меня вместе с сердцем. Не медлите; сгораю нетерпением читать ваши неизъяснимые строки.. "
"Нет, вот твои так неизъяснимые строки!" - подумал Петр Иваныч.
"Я не знала (читал он), что милый наш Сашенька вдруг вздумает посетить великолепную столицу, - счастливец! увидит прекрасные домы и магазины, будет наслаждаться роскошью и прижмет к своей груди обожаемого дядю, - а я, я в то время буду лить слезы, вспоминая счастливое время. Если бы я знала о его отъезде, дни и ночи сидела бы и вышила бы для вас подушку: арап с двумя собаками; вы не поверите, как я много раз плакала, глядя на сей узор: что может быть святее дружбы и верности?.. Теперь меня занимает сия одна мысль; ей посвящу дни свои, но не имею здесь хорошей шерсти, и потому покорнейше прошу, любезнейший братец, выслать. вот по этим образчикам, что я тут вложила, что ни есть наилучшей английской шерсти, в самом скором времени, из первого магазина. Но что я говорю? какая ужасная мысль останавливает перо мое! может быть, уже вы забыли нас, и где вам помнить бедною страдалицу, которая удалилась от света и льет слезы? Но нет! я не могу подумать, чтоб вы могли быть извергом, как все мужчины: нет! мне сердце говорит, что вы сохранили к нам ко всем прежние чувствования среди роскоши и удовольствий великолепной столицы. Сия мысль служит бальзамом для моего страждущего сердца. Простите, не могу более продолжать, рука моя дрожит... Остаюсь по гроб ваша Марья Горбатова. P. S. Нет ли, братец, у вас хорошеньких книжек? пришлите, если вам не нужно: я бы на каждой странице вспоминала вас, плакала бы, или возьмите в лавке новых, коли недорого. Говорят, очень хороши сочинения господина Загоскина и господина Марлинского, - хоть их; а то я еще видела в газетах заглавие - "О Предрассудках", соч. г-на Пузины - пришлите, - я терпеть не могу предрассудков".
{Загоскин М. Н. (1789-1852) - исторический романист. Наибольшей популярностью в 30-х годах пользовался его роман "Юрий Милославский", проникнутый идеализацией старины и монархическим патриотизмом. Марлинский - литературный псевдоним декабриста А. А. Бестужева (1797-1837). В романе упоминается как автор романтических повестей (30-е годы), отличавшихся эффектной фабулой, возвышенным описанием чувств и крайне вычурным и риторическим языком. С резкой критикой условного, фальшивого романтизма Марлинского выступил в 1840 году В. Белинский, что привело к решительному падению популярности сочинений Марлинского и его подражателей.}
Прочитав, Адуев хотел отправить туда же и это письмо, но остановился. "Нет, - подумал он, - сберегу: есть охотники до таких писем; иные собирают целые коллекции, - может быть, случится одолжить кого-нибудь". Он бросил письмо в бисерную корзинку, висевшую на стене, потом взял третье письмо и начал читать:
"Любезнейший мой деверек Петр Иваныч! Помните ли, как семнадцать годков тому назад мы справляли ваш отъезд? Вот привел бог благословить на дальний путь и собственное чадо. Полюбуйтесь, батюшка, на него да вспомните покойника, нашего голубчика Федора Иваныча: ведь Сашенька весь в него. Бог один знает, что вытерпело мое материнское сердце, отпускаючи его на чужую сторону. Отправляю его, моего друга, прямо к вам: не велела нигде приставать, окроме вас.."
Адуев опять покачал головой. - Глупая старуха! - проворчал он и читал:
"Он, пожалуй, по неопытности, остановился бы на постоялом дворе, но я знаю, как это может огорчить родного дядю, и внушила взъехать прямо к вам. То-то будет у вас радости при свидании! Не оставьте его, любезный деверек, вашими советами и возьмите на свое попечение; передаю его вам с рук на руки".
Петр Иваныч опять остановился.
"Ведь вы там один у него (читал он потом). - Присмотрите за ним, не балуйте уж слишком-то, да и не взыскивайте очень строго: взыскать-то будет кому, взыщут и чужие, а приласкать некому, кроме своего; он же сам такой ласковый: вы только увидите его, так и не отойдете. И начальнику-то, у которого он будет служить, скажите, чтоб берег моего Сашеньку и обращался бы с ним понежнее пуще всего: он у меня был нежненький. Остерегайте его от вина и от карт. Ночью, - ведь вы, я чай, в одной комнате будете спать, - Сашенька привык лежать на спине: от этого, сердечный, больно стонет и мечется; вы тихонько разбудите его да перекрестите: сейчас и пройдет, а летом покрывайте ему рот платочком: он его разевает во сне, а проклятые мухи так туда и лезут под утро. Не оставьте его также в случае нужды и деньгами..."
Адуев нахмурился, но вскоре лицо его опять прояснилось, когда он прочел далее:
"А я вышлю, что понадобится, да и ему в руки дала теперь тысячу рублей, только чтоб он не тратил их на пустяки, да чтоб у него подлипалы не выманили, ведь там у вас, в столице, слышь, много мошенников и всяких бессовестных людей. А затем простите, дорогой деверь, - совсем отвыкла писать. Остаюсь душевно почитающая вас невестка А. Адуева. P. S. Посылаю при этом наших деревенских гостинцев - малинки из своего сада, белого медку - чистый, как слеза, - полотна голландского на две дюжины рубашек да домашнею вареньица. Кушайте и носите на здоровье, а выйдут - еще пришлю. Присмотрите и за Евсеем; он смирный и не пьющий, да, пожалуй там, в столице, избалуется, - тогда можно и посечь".
Петр Иваныч медленно положил письмо на стол, еще медленнее достал сигару и, покатав ее в руках, начал курить. Долго обдумывал он эту штуку, как он называл ее мысленно, которую сыграла с ним его невестка. Он строго разобрал в уме и то, что сделали с ним, и то, что надо было делать ему самому. Вот на какие посылки разложил он весь этот случай. Племянника своего он не знает, следовательно и не любит, а поэтому сердце его не возлагает на него никаких обязанностей: надо решать дело по законам рассудка и справедливости. Брат его женился, наслаждался супружеской жизнию, - за что же он, Петр Иваныч, обременит себя заботливостию о братнем сыне, он, не наслаждавшийся выгодами супружества? Конечно, не за что. Но, с другой стороны, представлялось вот что: мать отправила сына прямо к нему, на его руки, не зная, захочет ли он взять на себя эту обузу, даже не зная, жив ли он и в состоянии ли сделать что-нибудь для племянника. Конечно, это глупо; но если дело уже сделано и племянник в Петербурге, без помощи, без знакомых, даже без рекомендательных писем, молодой, без всякой опытности... вправе ли он оставить его на произвол судьбы, бросить в толпе, без наставлений, без совета, и если с ним случится что-нибудь недоброе - не будет ли он отвечать перед совестью?.. Тут кстати Адуев вспомнил, как, семнадцать лет назад, покойный брат и та же Анна Павловна отправляли его самого. Они, конечно, не могли ничего сделать для него в Петербурге, он сам нашел себе дорогу... но он вспомнил ее слезы при прощанье, ее благословения, как матери, ее ласки, ее пироги и, наконец, ее последние слова: "Вот, когда вырастет Сашенька - тогда еще трехлетний ребенок, - может быть, и вы, братец, приласкаете его..." Тут Петр Иваныч встал и скорыми шагами пошел в переднюю... - Василий! - сказал он, - когда придет мой племянник, то не отказывай. Да поди узнай, занята ли здесь вверху комната, что отдавалась недавно, и если не занята, так скажи, что я оставляю ее за собой. А! это гостинцы! Ну что мы станем с ними делать? - Давеча наш лавочник видел, как несли их вверх; он спрашивал, не уступим ли ему мед: "Я, говорит, хорошую цену дам", и малину берет... - Прекрасно! отдай ему. Ну, а полотно куда девать? разве не годится ли на чехлы?.. Так спрячь полотно и варенье спрячь - его можно есть: кажется, порядочное. Только что Петр Иваныч расположился бриться, как явился Александр Федорыч. Он было бросился на шею к дяде, но тот, пожимая мощной рукой его нежную, юношескую руку, держал его в некотором отдалении от себя, как будто для того, чтобы наглядеться на него, а более, кажется, затем, чтобы остановить этот порыв и ограничиться пожатием. - Мать твоя правду пишет, - сказал он, - ты живой портрет покойного брата: я бы узнал тебя на улице. Но ты лучше его. Ну, я без церемонии буду продолжать бриться, а ты садись вот сюда - напротив, чтобы я мог видеть тебя, и давай беседовать. За этим Петр Иваныч начал делать свое дело, как будто тут никого не было, и намыливал щеки, натягивая языком то ту, то другую. Александр был сконфужен этим приемом и не знал, как начать разговор. Он приписал холодность дяди тому, что не остановился прямо у него. - Ну, что твоя матушка? здорова ли? Я думаю, постарела? - спросил дядя, делая разные гримасы перед зеркалом. - Маменька, слава богу, здорова, кланяется вам, и тетушка Марья Павловна тоже, - сказал робко Александр Федорыч. - Тетушка поручила мне обнять вас... - Он встал и подошел к дяде, чтоб поцеловать его в щеку, или в голову, или в плечо, или, наконец, во что удастся. - Тетушке твоей пора бы с летами быть умнее, а она, я вижу, все такая же дура, как была двадцать лет тому назад... Озадаченный Александр задом воротился на свое место. - Вы получили, дядюшка, письмо?.. - сказал он. - Да, получил. - Василий Тихоныч Заезжалов, - начал Александр Федорыч, - убедительно просит вас справиться и похлопотать о его деле... - Да, он пишет ко мне... У вас еще не перевелись такие ослы? Александр не знал, что и подумать - так его сразили эти отзывы. - Извините, дядюшка... - начал он почти с трепетом. - Что? - Извините, что я не приехал прямо к вам, а остановился в конторе дилижансов... Я не знал вашей квартиры... - В чем тут извиняться? Ты очень хорошо сделал. Матушка твоя бот знает что выдумала. Как бы ты ко мне приехал, не знавши, можно ли у меня остановиться, или нет? Квартира у меня, как видишь, холостая, для одного: зала, гостиная, столовая, кабинет, еще рабочий кабинет, гардеробная да туалетная - лишней комнаты нет. Я бы стеснил тебя, а ты меня... А я нашел для тебя здесь же в доме квартиру... - Ах, дядюшка! - сказан Александр, - как мне благодарить вас за эту заботливость? И он опять вскочил с места с намерением словом и делом доказать свою признательность - Тише, тише, не трогай! - заговорил дядя, - бритвы преострые, того и гляди обрежешься сам и меня обрежешь. Александр увидел, что ему, несмотря на все усилия, не удастся в тот день ни разу обнять и прижать к груди обожаемого дядю, и отложил это намерение до другою раза. - Комната превеселенькая, - начал Петр Иваныч, окнами немного в стену приходится, да ведь ты не станешь все у окна сидеть; если дома, так займешься чем-нибудь, а в окна зевать некогда. И недорога - сорок рублей в месяц. Для человека есть передняя. Надо приучаться тебе с самого начала жить одному, без няньки; завести свое маленькое хозяйство, то есть иметь дома свой стол, чай, словом свой угол, - un chez soi, как говорят французы. Там ты можешь свободно принимать кого хочешь... Впрочем, когда я дома обедаю, то милости прошу и тебя, а в другие дни - здесь молодые люди обыкновенно обедают в трактире, но я советую тебе посылать за своим обедом: дома и покойнее и не рискуешь столкнуться бог знает с кем. Так ли? - Я, дядюшка, очень благодарен... - Что за благодарность? ведь ты мне родня? я исполняю свой долг. Ну, я теперь оденусь и поеду; у меня и служба и завод... - Я не знал, дядюшка, что у вас есть завод. - Стеклянный и фарфоровый; впрочем, я не един: нас трое компанионов. - Хорошо идет? - Да, порядочно; сбываем больше во внутренние губернии на ярмарки. Последние два года - хоть куда! Если б еще этак лет пять, так и того... Один компанион, правда, не очень надежен - все мотает, да я умею держать его в руках. Ну, до свидания. Ты теперь посмотри город, пофлянируй, пообедай где-нибудь, а вечером приходи ко мне пить чай, я дома буду, - тогда поговорим. Эй, Василий! ты покажешь им комнату и поможешь там устроиться. "Так вот как здесь, в Петербурге... - думал Александр, сидя в новом свеем жилище, - если родной дядя так, что ж прочие?.." Молодой Адуев ходил взад и вперед по комнате в сильной задумчивости, а Евсей говорил сам с собою, убирая комнату: "Что это за житье здесь, - ворчал он, - у Петра Иваныча кухня-то, слышь, раз в месяц топится, люди-то у чужих обедают... Эко, господи! ну, народец! нечего сказать, а еще петербургские называются! У нас и собака каждая из своей плошки лакает". Александр, кажется, разделял мнение Евсея, хотя и молчал. Он подошел к окну и увидел одни трубы, да крыши, да черные, грязные, кирпичные бока домов... и сравнил с тем, что видел, назад, тому две недели, из окна своего деревенского дома. Ему стало грустно. Он вышел на улицу - суматоха, все бегут куда-то, занятые только собой, едва взглядывая на проходящих, и то разве для того, чтоб не наткнуться друг на друга. Он вспомнил про свой губернский город, где каждая встреча, с кем бы то ни было, почему-нибудь интересна. То вот Иван Иваныч идет к Петру Петровичу - и все в городе знают, зачем. То Марья Мартыновна едет от вечерни, то Афанасий Савич на рыбную ловлю. Там проскакал сломя голову жандарм от губернатора к доктору, и всякий знает, что ее превосходительство изволит родить, хотя по мнению разных кумушек и бабушек об этом заранее знать не следовало бы. Все спрашивают что: дочку или сына? Барыни готовят парадные чепцы. Вон Матвей Матвеич вышел из дому, с толстой палкой, в шестом часу вечера, и всякому известно, что он идет делать вечерний моцион, что у него без того желудок не варит и что он остановится непременно у окна старого советника, который, также известно, пьет в это время чай. С кем ни встретишься - поклон да пару слов, а с кем и не кланяешься, так знаешь, кто он, куда и зачем идет, и у того в глазах написано-, и я знаю, кто вы, куда и зачем идете. Если, наконец, встретятся незнакомые, еще не видавшие друг друга, то вдруг лица обоих превращаются в знаки вопроса; они остановятся и оборотятся назад раза два, а пришедши домой, опишут и костюм и походку нового лица, и пойдут толки и догадки, и кто, и откуда, и зачем. А здесь так взглядом и сталкивают прочь с дороги, как будто все враги между собою. Александр сначала с провинциальным любопытством вглядывался в каждого встречного и каждого порядочно одетого человека, принимая их то за какого-нибудь министра или посланника, то за писателя: "Не он ли? - думал он, - не этот ли?" Но вскоре это надоело ему - министры, писатели, посланники встречались на каждом шагу. Он посмотрел на домы - и ему стало еще скучнее: на него наводили тоску эти однообразные каменные громады, которые, как колоссальные гробницы, сплошною массою тянутся одна за другою. "Вот кончается улица, сейчас будет приволье глазам, - думал он, - или горка, или зелень, или развалившийся забор", - нет, опять начинается та же каменная ограда одинаких домов, с четырьмя рядами окон. И эта улица кончилась, ее преграждает опять то же, а там новый порядок таких же домов. Заглянешь направо, налево - всюду обступили вас, как рать исполинов, дома, дома и дома, камень и камень, все одно да одно... нет простора и выхода взгляду: заперты со всех сторон, кажется, и мысли и чувства людские также заперты. Тяжелы первые впечатления провинциала в Петербурге. Ему дико, грустно; его никто не замечает; он потерялся здесь; ни новости, ни разнообразие, ни толпа не развлекают его. Провинциальный эгоизм его объявляет войну всему, что он видит здесь и чего не видел у себя. Он задумывается и мысленно переносится в свой город. Какой отрадный вид! Один дом с остроконечной крышей и с палисадничком из акаций. На крыше надстройка, приют голубей, - купец Изюмин охотник гонять их: для этого он взял да и выстроил голубятню на крыше; и по утрам и по вечерам, в колпаке, в халате, с палкой, к концу которой привязана тряпица, стоит на крыше и посвистывает, размахивая палкой. Другой дом - точно фонарь: со всех четырех сторон весь в окнах и с плоской крышей, дом давней постройки; кажется, того и гляди, развалится или сгорит от самовозгорения; тес принял какой-то светло-серый цвет. Страшно жить в таком доме, но там живут. Хозяин иногда, правда, посмотрит на скосившийся потолок и покачает головой, примолвив: "Простоит ли до весны? Авось!" - скажет потом и продолжает жить, опасаясь не за себя, а за карман. Подле него кокетливо красуется дикинький дом лекаря, раскинувшийся полукружием, с двумя похожими на будки флигелями, а этот весь спрятался в зелени; тот обернулся на улицу задом, а тут на две версты тянется забор, из-за которого выглядывают с деревьев румяные яблоки, искушение мальчишек. От церквей домы отступили на почтительное расстояние. Кругом их растет густая трава, лежат надгробные плиты. Присутственные места - так и видно, что присутственные места: близко без надобности никто не подходит. А тут, в столице, их и не отличишь от простых домов, да еще, срам сказать, и лавочка тут же в доме. А пройдешь там, в городе, две, три улицы, уж и чуешь вольный воздух, начинаются плетни, за ними огороды, а там и чистое поле с яровым. А тишина, а неподвижность, а скука - и на улице и в людях тот же благодатный застой! И все живут вольно, нараспашку, никому не тесно; даже куры и петухи свободно расхаживают по улицам, козы и коровы щиплют траву, ребятишки пускают змей. А здесь... какая тоска! И провинциал вздыхает, и по заборе, который напротив его окон, и по пыльной и грязной улице, и по тряскому мосту, и по вывеске на питейной конторе. Ему противно сознаться, что Исакиевский собор лучше и выше собора в его городе, что зала Дворянского собрания больше залы тамошней. Он сердито молчит при подобных сравнениях, а иногда рискнет сказать, что такую-то материю или такое-то вино можно у них достать и лучше и дешевле, а что на заморские редкости, этих больших раков и раковин, да красных рыбок, там и смотреть не станут, и что вольно, дескать, вам покупать у иностранцев разные материи да безделушки; они обдирают вас, а вы и рады быть олухами! Зато, как он вдруг обрадуется, как посравнит да увидит, что у него в городе лучше икра, груши или калачи. "Так это-то называется груша у вас? - скажет он, - да у нас это и люди не станут есть!.." Еще более взгрустнется провинциалу, как он войдет в один из этих домов, с письмом издалека. Он думает, вот отворятся ему широкие объятия, не будут знать, как принять его, где посадить, как угостить; станут искусно выведывать, какое его любимое блюдо, как ему станет совестно от этих ласк, как он, под конец, бросит все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет говорить им ты, как будто двадцать лет знакомы, все подопьют наливочки, может быть, запоют хором песню... Куда! на него едва глядят, морщатся, извиняются занятиями; если есть дело, так назначают такой час, когда не обедают и не ужинают, а адмиральского часу вовсе не знают - ни водки, ни закуски. Хозяин пятится от объятий, смотрит на гостя как-то странно. В соседней комнате звенят ложками, стаканами: тут-то бы и пригласить, а его искусными намеками стараются выпроводить... Все назаперти, везде колокольчики: не мизерно ли это? да какие-то холодные, нелюдимые лица. А там, у нас, входи смело; если отобедали, так опять для гостя станут обедать; самовар утром и вечером не сходит со стола, а колокольчиков и в магазинах нет. Обнимаются, целуются все, и встречный и поперечный. Сосед там - так настоящий сосед, живут рука в руку, душа в душу; родственник - так родственник: умрет за своего... эх, грустно! Александр добрался до Адмиралтейской площади и остолбенел. Он с час простоял перед Медным Всадником, но не с горьким упреком в душе, как бедный Евгений*, а с восторженной думой. Взглянул на Неву, окружающие ее здания - и глаза его засверкали. Он вдруг застыдился своего пристрастия к тряским мостам, палисадникам, разрушенным заборам. Ему стало весело и легко. И суматоха, и толпа - все в глазах его получило другое значение. Замелькали опять надежды, подавленные на время грустным впечатлением; новая жизнь отверзала ему объятия и манила к чему-то неизвестному. Сердце его сильно билось. Он мечтал о благородном труде, о высоких стремлениях и преважно выступал по Невскому проспекту, считая себя гражданином нового мира... В этих мечтах воротился он домой.
{Евгений - герой поэмы А. С. Пушкина "Медный Всадник" (1833).}
Вечером, в 11 часов, дядя прислал звать его пить чай. - Я только что из театра, - сказал дядя, лежа на диване. - Как жаль, что вы не сказали мне давеча, дядюшка: я бы пошел вместе с вами. - Я был в креслах, куда ж ты, на колени бы ко мне сел? - сказал Петр Иваныч, - вот завтра поди себе один. - Одному грустно в толпе, дядюшка; не с кем поделиться впечатлением... - И незачем! надо уметь и чувствовать и думать, словом жить одному; со временам понадобится. Да еще тебе до театра надо одеться прилично. Александр посмотрел на свое платье и удивился словам дяди. "Чем же я неприлично одет? - думал он, - синий сюртук, синие панталоны..." - У меня, дядюшка, много платья, - сказал он, - шил Кенигштейн; он у нас на губернатора работает. - Нужды нет, все-таки оно не годится, на днях я завезу тебя к своему портному; но это пустяки. Есть о чем важнее поговорить. Скажи-ка, зачем ты сюда приехал? - Я приехал... жить. - Жить? то есть если ты разумеешь под этим есть, пить и спать, так не стоило труда ездить так далеко: тебе так не удастся ни поесть, ни поспать здесь, как там, у себя; а если ты думал что-нибудь другое, так объяснись... - Пользоваться жизнию, хотел я сказать, - прибавил Александр, весь покраснев, - мне в деревне надоело - все одно и то же... - А! вот что! Что ж, ты наймешь бельэтаж на Невском проспекте, заведешь карету, составишь большой круг знакомства, откроешь у себя дни? - Ведь это очень дорого, - заметил наивно Александр. - Мать пишет, что она дала тебе тысячу рублей: этого мало, - сказал Петр Иваныч. - Вот один мой знакомый недавно приехал сюда, ему тоже надоело в деревне; он хочет пользоваться жизнию, так тот привез пятьдесят тысяч и ежегодно будет получать по стольку же. Он точно будет пользоваться жизнию в Петербурге, а ты - нет! ты не за тем приехал. - По словам вашим, дядюшка, выходит, что я как будто сам не знаю, зачем я приехал. - Почти так; это лучше сказано: тут есть правда; только все еще нехорошо. Неужели ты, как сбирался сюда, не задал себе этого вопроса: зачем я еду? Это было бы не лишнее. - Прежде, нежели я задал себе этот вопрос, у меня уже был готов ответ! - с гордостию отвечал Александр. - Так что же ты не говоришь? ну, зачем? - Меня влекло какое-то неодолимое стремление, жажда благородной деятельности; во мне кипело желание уяснить и осуществить... Петр Иваныч приподнялся немного с дивана, вынул из рта сигару и навострил уши. - Осуществить те надежды, которые толпились... - Не пишешь ли ты стихов? - вдруг спросил Петр Иваныч. - И прозой, дядюшка; прикажете принести? - Нет, нет!.. после когда-нибудь; я так только спросил. - А что? - Да ты так говоришь... - Разве нехорошо? - Нет, - может быть, очень хорошо, да дико. - У нас профессор эстетики так говорил и считался самым красноречивым профессором, - сказал смутившийся Александр. - О чем же он так говорил? - О своем предмете. - А! - Как же, дядюшка, мне говорить? - Попроще, как все, а не как профессор эстетики. Впрочем, этого вдруг растолковать нельзя; ты после сам увидишь. Ты, кажется, хочешь сказать, сколько я могу припомнить университетские лекции и перевести твои слова, что ты приехал сюда делать карьеру и фортуну, - так ли? - Да, дядюшка, карьеру... - И фортуну, - прибавил Петр Иваныч, - что за карьера без фортуны? Мысль хороша - только... напрасно ты приезжал. - Отчего же? Надеюсь, вы не по собственному опыту говорите это? - сказал Александр, глядя вокруг себя. - Дельно замечено. Точно, я хорошо обставлен, и дела мои недурны. Но, сколько я посмотрю, ты и я - большая разница. - Я никак не смею сравнивать себя с вами... - Не в том дело; ты, может быть, вдесятеро умнее и лучше меня... да у тебя, кажется, натура не такая, чтоб поддалась новому порядку; а тамошний порядок - ой, ой! Ты, вон, изнежен и избалован матерью; где тебе выдержать все, что я выдержал? Ты, должно быть, мечтатель, а мечтать здесь некогда; подобные нам ездят сюда дело делать. - Может быть, я в состоянии что-нибудь сделать, если вы не оставите меня вашими советами и опытностью... - Советовать - боюсь. Я не ручаюсь за твою деревенскую натуру: выйдет вздор - станешь пенять на меня; а мнение свое сказать, изволь - не отказываюсь, ты слушай или не слушай, как хочешь. Да нет! я не надеюсь на удачу. У вас там свой взгляд на жизнь: как переработаешь его? Вы помешались на любви, на дружбе, да на прелестях жизни, на счастье; думают, что жизнь только в этом и состоит: ах да ох! Плачут, хнычут да любезничают, а дела не делают... как я отучу тебя от всего этого? - мудрено! - Я постараюсь, дядюшка, приноровиться к современным понятиям. Уже сегодня, глядя на эти огромные здания, на корабли, принесшие нам дары дальних стран, я подумал об успехах современного человечества, я понял волнение этой разумно-деятельной толпы, готов слиться с нею... Петр Иваныч при этом монологе значительно поднял брови и пристально посмотрел на племянника. Тот остановился. - Дело, кажется, простое, - сказал дядя, - а они бог знает что заберут в голову... "разумно-деятельная толпа"!! Право, лучше бы тебе остаться там. Прожил бы ты век свой славно: был бы там умнее всех, прослыл бы сочинителем и красноречивым человеком, верил бы в вечную и неизменную дружбу и любовь, в родство, счастье, женился бы и незаметно дожил бы до старости и в самом деле был бы по-своему счастлив; а по-здешнему ты счастлив не будешь: здесь все эти понятия надо перевернуть вверх дном. - Как, дядюшка, разве дружба и любовь - эти священные и высокие чувства, упавшие как будто ненарочуно с неба в земную грязь... - Что? Александр замолчал. - "Любовь и дружба в грязь упали"! Ну, как ты этак здесь брякнешь? - Разве они не те же и здесь, как там? - хочу я сказать. - Есть и здесь любовь и дружба, - где нет этого добра? только не такая, как там, у вас; со временем увидишь сам... Ты прежде всего забудь эти священные да небесные чувства, а приглядывайся к делу так, проще, как оно есть, право лучше, будешь и говорить проще. Впрочем, это не мое дело. Ты приехал сюда, не ворочаться же назад: если не найдешь, чего искал, пеняй на себя. Я предупрежу тебя, что хорошо, по моему мнению, что дурно, а там, как хочешь... Попробуем, может быть, удастся что-нибудь из тебя сделать Да! матушка просила снабжать тебя деньгами... Знаешь, что я тебе скажу: не проси у меня их: это всегда нарушает доброе согласие между порядочными людьми. Впрочем, не думай, чтоб я тебе отказывал: нет, если придется так, что другого средства не будет, так ты, нечего делать, обратись ко мне... Все у дяди лучше взять, чем у чужого, по крайней мере без процентов. Да чтоб не прибегать к этой крайности, я тебе поскорей найду место, чтоб ты мог доставать деньги. Ну, до свиданья. Заходи поутру, мы переговорим, что и как начать. Александр Федорыч пошел домой. - Послушай, не хочешь ли ты поужинать? - сказал Петр Иваныч ему вслед. - Да, дядюшка... я бы, пожалуй... - У меня ничего нет. Александр молчал. "Зачем же это обязательное предложение?" - думал он. - Стола я дома не держу, а трактиры теперь заперты, - продолжал дядя. - Вот тебе и урок на первый случай - привыкай. У вас встают и ложатся по солнцу, едят, пьют, когда велит природа; холодно, так наденут себе шапку с наушниками, да и знать ничего не хотят; светло - так день, темно - так ночь. У тебя вон слипаются глаза, а я еще за работу сяду: к концу месяца надо счеты свести. Дышите вы там круглый год свежим воздухом, а здесь и это удовольствие стоит денег - и все так! совершенные антиподы! Здесь вот и не ужинают, особенно на свой счет, и на мой тоже. Это тебе даже полезно: не станешь стонать и метаться по ночам, а крестить мне тебя некогда. - К этому, дядюшка, легко привыкнуть... - Хорошо, если так. А у вас все еще по-старому: можно притти в гости ночью и сейчас ужин состряпают? - Что ж, дядюшка, надеюсь этой черты порицать нельзя. Добродетель русских... - Полно! какая тут добродетель. От скуки там всякому мерзавцу рады: "Милости просим, кушай, сколько хочешь, только займи как-нибудь нашу праздность, помоги убить время да дай взглянуть на тебя - все-таки что-нибудь новое; а кушанья не пожалеем это нам здесь ровно ничего не стоит..." Препротивная добродетель! Так Александр лег спать и старался разгадать, что за человек его дядя. Он припомнил весь разговор; многого не понял, другому не совсем верил. "Не хорошо говорю! - думал он, - "любовь и дружба не вечны"? - не смеется ли надо мною дядюшка? Неужели здесь такой порядок? Что же Софье и нравилось во мне особенно, как не дар слова? А любовь ее неужели не вечна?.. И неужели здесь в самом деле не ужинают?" Он еще долго ворочался в постели: голова, полная тревожных мыслей, и пустой желудок не давали ему спать. Прошло недели две. Петр Иваныч день ото дня становился довольнее своим племянником. - У него есть такт, - говорил он одному своему компаниону по заводу, - чего бы я никак не ожидал от деревенского мальчика. Он не навязывается, не ходит ко мне без зову; и когда заметит, что он лишний, тотчас уйдет; и денег не просит: он малый покойный. Есть странности... лезет целоваться, говорит, как семинарист... ну, да от этого отвыкнет; и то хорошо, что он не сел мне на шею. - Есть состояние? - спросил тот. - Нет; каких-нибудь сто душонок, - Что ж! если есть способности, так он пойдет здесь... ведь и вы не с большего начали, а вот, слава богу... - Нет! куда! ничего не сделает. Эта глупая восторженность никуда не годится, ах да ох! не привыкнет он к здешнему порядку; где ему сделать карьеру! напрасно приезжал... ну, это уж его дело. Александр долгом считал любить дядю, но никак не мог привыкнуть к его характеру и образу мыслей..
"Дядюшка у меня, кажется, добрый человек, - писал он в одно утро к Поспелову, - очень умен, только человек весьма прозаический, вечно в делах, в расчетах... Дух его будто прикован к земле и никогда не возносится до чистого, изолированного от земных дрязгов созерцания явлений духовной природы человека. Небо у него неразрывно связано с землей, и мы с ним, кажется, никогда совершенно не сольемся душами. Едучи сюда, я думал, что он, как дядя, даст мне место в сердце, согреет меня в здешней холодной толпе горячими объятьями дружбы; а дружба, ты знаешь, второе привиденье! Но и он есть не что иное, как выражение этой толпы. Я думал делить с ним вместе время, не расставаться ни на минуту, но что встретил? - холодные советы, которые он называет дельными; но пусть они лучше будут недельны, но полны теплого, сердечного участия. Он горд не горд, но враг всяких искренних излияний; мы не обедаем, не ужинаем вместе, никуда не ездим. Приехав, он никогда не расскажет, где был, что делал, и никогда также не говорит, куда едет и зачем, кто у него знакомые, нравится ему что, нет ли, как он проводит время. Никогда не сердит особенно, ни ласков, ни печален, ни весел. Сердцу его чужды все порывы любви, дружбы, все стремления к прекрасному. Часто говоришь, и говоришь как вдохновенный пророк, почти как наш великий, незабвенный Иван Семеныч, когда он, помнишь, гремел с кафедры, а мы трепетали в восторге от его огненного взора и слова; а дядюшка? слушает, подняв брови, и смотрит престранно, или засмеется как-то по-своему, таким смехом, который леденит у меня кровь, - и прощай, вдохновение! Я иногда вижу в нем как будто пушкинского демона*... Не верит он любви, и проч., говорит, что счастья нет, что его никто и не обещал, а что есть просто жизнь, разделяющаяся по ровно на добро и зло, на удовольствие, удачу, здоровье, покой, потом на неудовольствие, неудачу, беспокойство, болезни и проч., что на все на это надо смотреть просто, не забирать себе в голову бесполезных - каково? бесполезных! - вопросов о том, зачем мы созданы, да к чему стремимся, - что это не наша забота и что от этого мы не видим, что у нас под носои, и не делаем своего дела... только и слышишь о деле! В нем не отличишь, находится ли он под влиянием какого-нибудь наслаждения или прозаического дела: и за счетами, и в театре, все одинаков; сильных впечатлений не знает и, кажется,, не любит изящного: оно чуждо душе его; я думаю, он не читал даже Пушкина..."
{Александр Адуев имеет здесь в виду стихотворение А. С. Пушкина "Демон" (1823).}
Петр Иваныч неожиданно явился в комнату племянника и застал его за письмом. - Я пришел посмотреть, как ты тут устроился, - сказал дядя, - и поговорить о деле. Александр вскочил и проворно что-то прикрыл рукой. - Спрячь, спрячь свой секрет, - сказал Петр Иваныч, - я отвернусь. Ну, спрятал? А это что выпало? что это такое? - Это, дядюшка, ничего... - начал было Александр, но смешался и замолчал. - Кажется, волосы! Подлинно ничего! уж я видел одно, так покажи и то, что спрятал в руке. Александр, точно уличенный школьник, невольно разжал руку и показал кольцо. - Что это? откуда? - спросил Петр Иваныч. - Это, дядюшка, вещественные знаки... невещественных отношений... - Что? что? дай-ка сюда эти знаки. - Это залоги... - Верно, из деревни привез? - От Софьи, дядюшка, на память... при прощанье... - Так и есть. И это ты вез за тысячу пятьсот верст? Дядя покачал головой. - Лучше бы ты привез еще мешок сушеной малины: ту по крайней мере в лавочку сбыли, а эти залоги... Он рассматривал то волосы, то колечко; волосы понюхал, а колечко взвесил на руке. Потом взял бумажку со стола, завернул в нее оба знака, сжал все это в компактный комок и - бац в окно. - Дядюшка! - неистово закричал Александр, схватив его за руку, но поздно: комок перелетел через угол соседней крыши, упал в канал, на край барки с кирпичами, отскочил и прыгнул в воду. Александр молча, с выражением горького упрека, смотрел на дядю. - Дядюшка! - повторил он. - Что? - Как назвать ваш поступок? - Бросанием из окна в канал невещественных знаков и всякой дряни и пустяков, чего не нужно держать в комнате... - Пустяков, это пустяки! - А ты думал что? - половина твоего сердца... Я пришел к нему за делом, а он вон чем занимается - сидит да думает над дрянью! - Разве это мешает делу, дядюшка? - Очень. Время проходит, а ты до сих пор мне еще и не помянул о своих намерениях: хочешь ли ты служить, избрал ли другое занятие - ни слова! а все оттого, что у тебя Софья да знаки на уме. Вон ты, кажется, к ней письмо пишешь? Так? - Да... я начал было... - А к матери писал? - Нет еще, я хотел завтра. - Отчего же завтра? К матери завтра, а к Софье, которую через месяц надо забыть, сегодня... - Софью? можно ли ее забыть? - Должно. Не брось я твоих залогов, так, пожалуй, чего доброго, ты помнил бы ее лишний месяц. Я оказал тебе вдвойне услугу. Через несколько лет эти знаки напомнили бы тебе глупость, от которой бы ты краснел. - Краснеть от такого чистого, святого воспоминания? это значит не признавать поэзии... - Какая поэзия в том, что глупо? поэзия, например, в письме твоей тетки! желтый цветок, озеро, какая-то тайна... как я стал читать - мне так стало нехорошо, что и сказать нельзя! чуть не покраснел, а уж я ли не отвык краснеть! - Это ужасно, ужасно, дядюшка! стало быть, вы никогда не любили? - Знаков терпеть не мог. - Это какая-то деревянная жизнь! - сказал в сильном волнении Александр, - прозябание, а не жизнь! прозябать без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви*...
{...без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви - из стихотворения А. С. Пушкина "К***" ("Я помню чудное мгновенье", 1825).}
- И без волос! - прибавил дядя. - Как вы, дядюшка, можете так холодно издеваться над тем, что есть лучшего на земле? ведь это преступление... Любовь... святые волнения! - Знаю я эту святую любовь: в твои лета только увидят локон, башмак, подвязку, дотронутся до руки - так по всему телу и побежит святая, возвышенная любовь, а дай-ка волю, так и того... Твоя любовь, к сожалению, спереди; от этого никак не уйдешь, а дело уйдет от тебя, если не станешь им заниматься. - Да разве любовь не дело? - Нет: приятное развлечение, только не нужно стишком предаваться ему, а то выйдет вздор. От этого я и боюсь за тебя. Дядя покачал головой. - Я почти нашел тебе место; ты ведь хочешь служить? - сказал он. - Ах, дядюшка, как я рад! Александр бросился и поцеловал дядю в щеку. - Нашел-таки случай! - сказал дядя, вытирая щеку, - как это я не остерегся! Ну, так слушай же. Скажи, что ты знаешь, к чему чувствуешь себя способным? - Я знаю богословие, гражданское, уголовное, естественное и народное права, дипломацию, политическую экономию, философию, эстетику, археологию... - Постой, постой! а умеешь ли ты порядочно писать по-русски? Теперь пока это нужнее всего. - Какой вопрос, дядюшка: умею ли писать по-русски! - сказал Александр и побежал к комоду, из которого начал вынимать разные бумаги, а дядя между тем взял со стола какое-то письмо и стал читать. Александр подошел с бумагами к столу и увидел, что дядя читает письмо. Бумаги у него выпали из рук. - Что это вы читаете, дядюшка? - сказал он в испуге. - А вот тут лежало письмо, к другу, должно быть. Извини, мне хотелось взглянуть, как ты пишешь. - И вы прочитали его? - Да, почти - вот только две строки осталось, - сейчас дочитаю; а что? ведь тут секретов нет, иначе бы оно не валялось так... - Что же вы теперь думаете обо мне?.. - Думаю, что ты порядочно пишешь, правильно, гладко... - Стало быть, вы не прочли, что тут написано? - с живостью спросил Александр. - Нет, кажется, все, - сказал Петр Иваныч, поглядев на обе страницы, - сначала описываешь Петербург, свои впечатления, а потом меня. - Боже мой! - воскликнул Александр и закрыл руками лицо. - Да что ты? что с тобой? - И вы говорите это покойно? вы не сердитесь, не ненавидите меня? - Нет! из чего мне бесноваться? - Повторите, успокойте меня. - Нет, нет, нет. - Мне все не верится; докажите, дядюшка... - Чем прикажешь? - Обнимите меня. - Извини, не могу. - Почему же? - Потому что в этом поступке разума, то есть смысла, нет, или, говоря словами твоего профессора, сознание не побуждает меня к этому; вот если б ты был женщина - так другое дело: там это делается без смысла, по другому побуждению. - Чувство, дядюшка, просится наружу, требует порыва, излияния... - У меня не просится и не требует, да если б и просилось, так я бы воздержался - и тебе тоже советую. - Зачем же? - А затем, чтоб после, когда рассмотришь поближе человека, которого обнял, не краснеть за свои объятия. - Разве не случается, дядюшка, что оттолкнешь человека и после раскаешься? - Случается; оттого я никогда никого и не отталкиваю. - Вы и меня не оттолкнете за мой поступок, не назовете чудовищем? - У тебя кто напишет вздор, тот и чудовище. Этак бы их развелось несметное множество. - Но читать про себя такие горькие истины - и от кого же? от родного племянника! - Ты воображаешь, что написал истину?.. - О дядюшка!.. конечно, я ошибся... я переправлю... простите... - Хочешь, я тебе продиктую истину? - Сделайте милость. - Садись и пиши. Александр вынул лист бумаги и взял перо, а Петр Иваныч, глядя на прочтенное им письмо, диктовал: "Любезный друг". - Написал? - Написал. "Петербурга и впечатлений своих описывать тебе не стану". - "Не стану", - сказал Александр, написав. "Петербург уже давно описан, а что не описано, то надо видеть самому; впечатления мои тебе ни на что не годятся. Нечего по-пустому тратить время и бумагу. Лучше опишу моего дядю, потому что это относится лично до меня". - "Дядю", - сказал Александр. - Ну, вот ты пишешь, что я очень добр и умен - может быть, это и правда, может быть, и нет; возьмем лучше середину, пиши: "Дядя мой не глуп и не зол, мне желает добра..." - Дядюшка! я умею ценить и чувствовать... - сказал Александр и потянулся поцеловать его. "Хотя и не вешается мне на шею", - продолжал диктовать Петр Иваныч. Александр, не дотянувшись до него, поскорей сел на свое место. "А желает добра потому, что не имеет причины и побуждения желать зла, и потому, что его просила обо мне моя матушка, которая делала некогда для него добро. Он говорит, что меня не любит - и весьма основательно: в две недели нельзя полюбить, и я еще не люблю его, хотя и уверяю в противном". - Как это можно? - сказал Александр, - Пиши, пиши: "Но мы начинаем привыкать друг к другу. Он даже говорит, что можно и совсем обойтись без любви. Он не сидит со мной, обнявшись, с утра до вечера, потому что это вовсе не нужно, да ему и некогда". - "Враг искренних излияний", - это можно оставить: это хорошо. - Написал? - Написал. - Ну, что у тебя тут еще? "Прозаический дух, демон..." Пиши. Пока Александр писал, Петр Иваныч взял со стола какую-то бумагу, свернул ее, достал огня и закурил сигару, а бумагу бросил и затоптал. "Дядя мой ни демон, ни ангел, а такой же человек, как и все, - диктовал он, - только не совсем похож на нас с тобой. Он думает и чувствует по-земному, полагает, что если мы живем на земле, так и не надо улетать с нее на небо, где нас теперь пока не спрашивают, а заниматься человеческими делами, к которым мы призваны. Оттого он вникает во все земные дела и, между прочим, в жизнь, как она есть, а не как бы нам ее хотелось. Верит в добро и вместе в зло, в прекрасное и прескверное. Любви и дружбе тоже верит, только не думает, что они упали с неба в грязь, а полагает, что они созданы вместе с людьми и для людей, что их так и надобно понимать и вообще рассматривать вещи пристально, с их настоящей стороны, а не заноситься бог знает куда. Между честными людьми он допускает возможность приязни, которая, от частых сношений и привычки, обращается в дружбу. Но он полагает также, что в разлуке привычка теряет силу и люди забывают друг друга и что это вовсе не преступление. Поэтому он уверяет, что я тебя забуду, а ты меня. Это мне, да и тебе, вероятно, кажется дико, но он советует привыкнуть к этой мысли, отчего мы оба не будем в дураках. О любви он того же мнения, с небольшими оттенками: не верит в неизменную и вечную любовь, как не верит в домовых - и нам не советует верить. Впрочем, об этом он советует мне думать как можно меньше, а я тебе советую. Это, говорит он, придет само собою - без зову; говорит, что жизнь не в одном только этом состоит, что для этого, как для всего прочего, бывает свое время, а целый век мечтать об одной любви - глупо. Те, которые ищут ее и не могут ни минуты обойтись без нее, - живут сердцем, и еще чем-то хуже, на счет головы. Дядя любит заниматься делом, что советует и мне, а я тебе: мы принадлежим к обществу, говорит он, которое нуждается в нас; занимаясь, он не забывает и себя: дело доставляет деньги, а деньги комфорт, который он очень любит. Притом у него, может быть, есть намерения, вследствие которых, вероятно, не я буду его наследником. Дядя не всегда думает о службе да о заводе, он знает наизусть не одного Пушкина..." - Вы, дядюшка? - сказал изумленный Александр. - Да, когда-нибудь увидишь. Пиши: "Он читает на двух языках все, что выходит замечательного по всем отраслям человеческих знаний, любит искусства, имеет прекрасную коллекцию картин фламандской школы - это его вкус, - часто бывает в театре, но не суетится, не мечется, не ахает, не охает, думая, что это ребячество, что надо воздерживать себя, не навязывать никому своих впечатлений, потому, что до них никому нет надобности. Он также не говорит диким языком, что советует и мне, а я тебе. Прощай, пиши ко мне пореже и не теряй по-пустому времени. Друг твой такой-то. Ну, месяц и число". - Как можно послать такое письмо? - сказал Александр, - "пиши пореже" - написать это человеку, который нарочно за сто шестьдесят верст приехал, чтобы сказать последнее прости! "Советую то, другое, третье..." он не глупее меня: он вышел вторым кандидатом. - Нужды нет, ты все-таки пошли: может быть, он поумнее станет: это наведет его на разные новые мысли; хоть вы кончили курс, а школа ваша только что начинается. - Я не могу решиться, дядюшка... - Я никогда не вмешиваюсь в чужие дела, но ты сам просил что-нибудь для тебя сделать; я стараюсь навести тебя на настоящую дорогу и облегчить первый шаг, а ты упрямишься; ну, как хочешь; я говорю только свое мнение, а принуждать не стану; я тебе не нянька. - Извините, дядюшка: я готов повиноваться, - сказал Александр и тотчас запечатал письмо. Запечатав одно, он стал искать другое, к Софье. Он поглядел на стол - нет, под столом - тоже нет, в ящике - не бывало. - Ты чего-то ищешь? - сказал дядя. - Я ищу другого письма... к Софье. И дядя стал искать. - Где же оно? - говорил Петр Иваныч, - я, право, не бросал его за окно... - Дядюшка! что вы наделали? ведь вы им закурили сигару! - горестно сказал Александр и поднял обгорелые остатки письма. - Не-уже-ли? - воскликнул дядя, - да как это я? и не заметил; смотри, пожалуй, сжег такую драгоценность .. А впрочем, знаешь что? оно даже, с одной стороны, хорошо... - Ах, дядюшка, ей-богу, ни с какой стороны не хорошо... - заметил Александр в отчаянии. - Право, хорошо: с нынешней почтой ты не успеешь написать к ней, а к будущей уж, верно, одумаешься, займешься службой: тебе будет не до того, и, таким образом, сделаешь одной глупостью меньше. - Что ж она подумает обо мне? - А что хочет. Да, я думаю, это полезно и ей. Ведь ты не женишься на ней? Она подумает, что ты ее забыл, забудет тебя сама и меньше будет краснеть перед будущим своим женихом, когда станет уверять его что никого, кроме его, не любила. - Вы, дядюшка, удивительный человек! для вас не существует постоянства, нет святости обещаний... Жизнь так хороша, так полна прелести, неги: она как гладкое, прекрасное озеро... - На котором растут желтые цветы, что ли? - перебил дядя. - Как озеро, - продолжал Александр, - она полна чего-то таинственного, заманчивого, скрывающего в себе так много... - Тины, любезный. - Зачем же вы, дядюшка, черпаете тину, зачем так разрушаете и уничтожаете все радости, надежды, блага... смотрите с черной стороны? - Я смотрю с настоящей - и тебе тоже советую: в дураках не будешь. С твоими понятиями жизнь хороша там, в провинции, где ее не ведают, - там и не люди живут, а ангелы: вот Заезжалов - святой человек, тетушка твоя - возвышенная, чувствительная душа, Софья, я думаю, такая же дура, как и тетушка, да еще... - Оканчивайте, дядюшка! - сказал взбешенный Александр. - Да еще такие мечтатели, как ты: водят носом по ветру, не пахнет ли откуда-нибудь неизменной дружбой да любовью... В сотый раз скажу: напрасно приезжал! - Станет она уверять жениха, что никого не любила! - говорил почти сам с собою Александр. - А ты все свое! - Нет, я уверен, что она прямо, с благородной откровенностью отдаст ему мои письма и... - И знаки, - сказал Петр Иваныч. - Да, и залоги наших отношений... и скажет: "Вот, вот кто первый пробудил струны моего сердца; вот при чьем имени заиграли они впервые..." У дяди начали подниматься брови и расширяться глаза. Александр замолчал. - Что ж ты перестал играть на своих струнах? Ну, милый, и подлинно глупа твоя Софья, если сделает такую штуку; надеюсь, у нее есть мать или кто-нибудь, кто бы мог остановить ее? - Вы, дядюшка, решаетесь назвать глупостью этот святейший порыв души, это благородное излияние сердца; как прикажете думать о вас? - Как тебе заблагорассудится. Жениха своего она заставит подозревать бог знает что; пожалуй, еще и свадьба разойдется, а отчего? оттого, что вы там рвали вместе желтые цветы... Нет, так дела не делаются. Ну, так ты по-русски писать можешь, - завтра поедем в департамент: я уж говорил о тебе прежнему своему сослуживцу, начальнику отделения; он сказал, что есть вакансия; терять времени нечего... Это что за кипу ты вытащил? - А это мои университетские записки. Вот, позвольте прочесть несколько страниц из лекций Ивана Семеныча, об искусстве в Греции. Он уж начал было проворно переворачивать страницы. - Ох, сделай милость, уволь! - сказал, сморщившись, Петр Иваныч. - А это что? - А это мои диссертации. Я желал бы показать их своему начальнику; особенно тут есть один проект, который я обработал... - А! один из тех проектов, которые тысячу лет уж как исполнены или которых нельзя и не нужно исполнять. - Что вы, дядюшка! да этот проект был представлен одному значительному лицу, любителю просвещения; за это однажды он пригласил меня с ректором обедать. Вот начало другого проекта. - Отобедай у меня дважды, да только не дописывай другого проекта. - Почему же? - Да так, ты теперь хорошего ничего не напишешь, а время уйдет. - Как! слушавши лекции?.. - Они пригодятся тебе со временем, а теперь смотри, читай, учись да делай, что заставят - Как же узнает начальник о моих способностях? - Мигом узнает: он мастер узнавать. Да ты какое же место хотел бы занять? - Я не знаю, дядюшка, какое бы... - Есть места министров, - говорил Петр Иваныч, - товарищей их, директоров, вице-директоров, начальников отделений, столоначальников, их помощников, чиновников особых поручений, мало ли? Александр задумался. Он растерялся и не знал, какое выбрать. - Вот бы на первый раз место столоначальника хорошо, - сказал он. - Да, хорошо! - повторил Петр Иваныч. - Я бы присмотрелся к делу, дядюшка, а там месяца через два можно бы и в начальники отделения... Дядя навострил уши. - Конечно, конечно! - сказал он, - потом через три месяца в директоры, ну, а там через год и в министры: так, что ли? Александр покраснел
|