Электронные книги
Главная
Русская классика
Белинский
Блок
Богданович
Гончаров
Горький
Грибоедов
Григорович
Давыдов
Дашкова
Дельвиг
Державин
Есенин
Жуковский
Измайлов
Карамзин
Куприн
Лермонтов
Майков
Некрасов
Никитин
Ознобишин
Островский
Пнин
Полежаев
Пушкин
Ростопчина
Рылеев
Станкевич
Толстой
Тютчев
Фет
Фигнер
Шевырев
Языков

Опрос
Вы любите читать?

Да!
Нет..


Друзья сайта


Обыкновенная история часть2

Обыкновенная история часть2

II



Петр Иванович Адуев, дядя нашего героя, так же как и этот, двадцати лет
был отправлен в Петербург старшим своим братом, отцом Александра, и жил там
безвыездно семнадцать лет. Он не переписывался с родными после смерти брата,
и Анна Павловна ничего не знала о нем с тех пор, как он продал свое
небольшое имение, бывшее недалеко от ее деревни.
В Петербурге он слыл за человека с деньгами, и, может быть, не без
причины; служил при каком-то важном лице чиновником особых поручений и носил
несколько ленточек в петлице фрака; жил на большой улице, занимал хорошую
квартиру, держал троих людей и столько же лошадей. Он был не стар, а что
называется "мужчина в самой поре" - между тридцатью пятью и сорока годами.
Впрочем, он не любил распространяться о своих летах, не по мелкому
самолюбию, а вследствие какого-то обдуманного расчета, как будто он
намеревался застраховать свою жизнь подороже. По крайней мере в его манере
скрывать настоящие лета не видно было суетной претензии нравиться
прекрасному полу.
Он был высокий, пропорционально сложенный мужчина, с крупными,
правильными чертами смугло-матового лица, с ровной, красивой походкой, с
сдержанными, но приятными манерами. Таких мужчин обыкновенно называют bel
homme [Представительный человек (франц.)]
В лице замечалась также сдержанность, то есть уменье владеть собою, не
давать лицу быть зеркалом души. Он был того мнения, что это неудобно - и для
себя и для других. Таков он был в свете. Нельзя, однакож, было назвать лица
его деревянным: нет, оно было только покойно. Иногда лишь видны были на нем
следы усталости - должно быть, от усиленных занятий. Он слыл за деятельного
и делового человека. Одевался он всегда тщательно, даже щеголевато, но не
чересчур, а только со вкусом; белье носил отличное; руки у него были полны и
белы, ногти длинные и прозрачные.
Однажды утром, когда он проснулся и позвонил, человек, вместе с чаем,
принес ему три письма и доложил, что приходил какой-то молодой барин,
который называл себя Александром Федорычем Адуевым, а его - Петра Иваныча -
дядей, и обещался зайти часу в двенадцатом.
Петр Иваныч по обыкновению выслушал это известие покойно, только
немного навострил уши и поднял брови.
- Хорошо, поди, - сказал он слуге. Потом взял одно письмо, хотел
распечатать, но остановился и задумался.
- Племянник из провинции - вот сюрприз! - ворчал он, - а я надеялся,
что меня забыли в том краю! Впрочем, что с ними церемониться! отделаюсь...
Он опять позвонил.
- Скажи этому господину, как придет, что я, вставши, тотчас уехал на
завод и ворочусь через три месяца.
- Слушаю-с, - отвечал слуга, - ас гостинцами что прикажете делать?
- С какими гостинцами?
- Привез их человек: барыня, говорит, деревенских гостинцев прислала.
- Гостинцев?
- Да-с: кадочка меду, мешок сушеной малины...
Петр Иваныч пожал плечами.
- Еще два куска полотна, да варенье...
- Воображаю, хорошо должно быть полотно...
- Полотно хорошее и варенье сахарное.
- Ну, поди, я посмотрю сейчас.
Он взял одно письмо, распечатал и окинул взглядам страницу. Точно
крупная славянская грамота: букву в заменяли две перечеркнутые сверху и
снизу палочки, а букву к просто две палочки; писано без знаков препинания.
Адуев стал читать вполголоса:

"М. г. Петр Иваныч!
Будучи с покойным вашим родителем коротко знакомы и приятели, да и вас
самих в детстве тешил немало и в доме вашем частенько хлеба и соли
отведывал, потому и питаю уверительную надежду на ваше усердие и
благорасположение, что не забыли старика, Василья Тихоныча, а мы вас здесь и
родителей ваших всячески добром поминаем и бога молим..."

- Что за дичь? От кого это? - сказал Петр Иваныч, поглядев на подпись.
- Василий Заезжалов! Заезжалов - хоть убей - не помню. Чего он хочет от
меня?
И стал читать дальше.

"А моя покорнейшая просьба и докука к вам - не откажите, батюшка., вам
в Петербурге не то, что нам, здешним, чай, все известно и все свое да
родное. Навязалось на меня проклятое тяжебное дело, да вот седьмой год и с
шеи не могу спихнуть: изволите помнить лесишко, что в двух верстах от моей
деревушки? Палата сделала ошибку в купчей, а противник мой, Медведев, и
уперся на нее: пункт, говорит, фальшивый, да и только. Медведев тот самый,
что в ваших дачах все без спросу рыбу ловил; покойник батюшка ваш гонял его
и срамил, хотел на своеволие и губернатору жаловаться, да по доброте, дай
бог ему царствие небесное, спускал, а не надо бы щадить этакого злодея.
Помогите, батюшка, Петр Иваныч; дело теперь в Правительствующем сенате; не
знаю там, в каком департаменте и у кого, да вам, чай, сейчас покажут.
Съездите к секретарям и сенаторам, склоните их в мою пользу, скажите, что от
ошибки, истинно от ошибки в купчей страдаю: для вас все сделают. Там же уж
кстати выхлопочите мне патенты на три чина да пришлите ко мне. Еще, батюшка,
Петр Иваныч, есть дельцо до вас крайней потребности: взойдите в сердечное
участие к безвинно-угнетенному страдальцу и помогите советом и делом. Есть у
нас в губернском правлении советник Дрожжов, золото, а не человек; умрет, а
своего не выдаст; в городе другой квартиры не знаю, как у него, - как
приеду, прямо к нему, живу по неделям - и боже сохрани - и подумать у
другого остановиться, закормит, запоит; а бостончик от обеда до глубокой
ночи. И этакого-то человека обнесли и ныне нудят подать просьбу об отставке.
Побывайте, отец родной, у всех вельмож там, внушите им, какой человек
Афанасий Иваныч; дело ли делать - так и кипит в руках; скажите, что донос,
дескать, на него сделан фальшиво, по проискам губернаторского секретаря, -
вас послушают, и отпишите с первой почтой ко мне. Да повидайтесь со
старинным моим сослуживцем, Костиковым. Я слышал от одного приезжего,
Студеницына, вашего же петербургского - чай, изволите знать, - что он живет
на Песках; там ребятишки укажут дом; отпишите с той же почтой, не
поленитесь, жив ли он, здоров ли, что делает, помнит ли меня? Познакомьтесь
и подружитесь с ним: прекрасный человек - душа нараспашку, и балагур такой.
Кончаю письмецо еще просьбицей..."

Адуев перестал читать, медленно разорвал письмо на четыре части и
бросил под стол в корзинку, потом потянулся и зевнул.
Он взял другое письмо и начал читать также вполголоса.

"Любезный братец, милостивый государь, Петр Иваныч!"

- Это что за сестрица! - сказал Адуев, глядя на подпись: - Марья
Горбатова... - Он обратил лицо к потолку, припоминая что-то...
- Что бишь это такое? что-то знакомое... ба, вот прекрасно - ведь брат
женат был на Горбатовой; это ее сестра, это та... а! помню...
Он нахмурился и стал читать.

"Хотя рок разлучил нас, может быть, навеки и бездна лежит между нами;
прошли года..."

Он пропустил несколько строчек и читал далее:

"По гроб жизни буду помнить, как мы вместе, гуляючи около нашего озера,
вы, с опасностию жизни и здоровья, влезли по колено в воду и достали для
меня в тростнике большой желтый цветок, как из стебелька оного тек какой-то
сок и перемарал нам руки, а вы почерпнули картузом воды, дабы мы могли их
вымыть; мы очень много тогда этому смеялись. Как я была тогда счастлива! Сей
цветок и ныне хранится в книжке..."

Адуев остановился. Видно было, что это обстоятельство ему очень не
нравилось; он даже недоверчиво покачал головой.

" А цела ли у вас та ленточка (продолжал он читать), что вы вытащили ив
моего комода, несмотря на все мои крики и моления..."

- Я вытащил ленточку! - сказал он вслух, сильно нахмурившись. Помолчав,
пропустил еще несколько строк и читал:

"А я обрекла себя на незамужнюю жизнь и чувствую себя весьма
счастливою; никто не запретит воспоминать сии блаженные времена..."

"А, старая девка! - подумал Петр Иваныч. - Немудрено, что у ней еще
желтые цветы на уме! Что там еще?"

"Женаты ли вы, любезнейший братец, и на ком? Кто та милая подруга,
украсившая собой путь вашего бытия, назовите мне ее; я буду ее любить, как
родную сестру, и в мечтах соединять образ ее с вашим, буду молиться. А если
не женаты, то по какой причине - напишите откровенно: ваших тайн никто у
меня не прочтет, я буду хранить их на своей груди, их вырвут у меня вместе с
сердцем. Не медлите; сгораю нетерпением читать ваши неизъяснимые строки.. "

"Нет, вот твои так неизъяснимые строки!" - подумал Петр Иваныч.

"Я не знала (читал он), что милый наш Сашенька вдруг вздумает посетить
великолепную столицу, - счастливец! увидит прекрасные домы и магазины, будет
наслаждаться роскошью и прижмет к своей груди обожаемого дядю, - а я, я в то
время буду лить слезы, вспоминая счастливое время. Если бы я знала о его
отъезде, дни и ночи сидела бы и вышила бы для вас подушку: арап с двумя
собаками; вы не поверите, как я много раз плакала, глядя на сей узор: что
может быть святее дружбы и верности?.. Теперь меня занимает сия одна мысль;
ей посвящу дни свои, но не имею здесь хорошей шерсти, и потому покорнейше
прошу, любезнейший братец, выслать. вот по этим образчикам, что я тут
вложила, что ни есть наилучшей английской шерсти, в самом скором времени, из
первого магазина. Но что я говорю? какая ужасная мысль останавливает перо
мое! может быть, уже вы забыли нас, и где вам помнить бедною страдалицу,
которая удалилась от света и льет слезы? Но нет! я не могу подумать, чтоб вы
могли быть извергом, как все мужчины: нет! мне сердце говорит, что вы
сохранили к нам ко всем прежние чувствования среди роскоши и удовольствий
великолепной столицы. Сия мысль служит бальзамом для моего страждущего
сердца. Простите, не могу более продолжать, рука моя дрожит...
Остаюсь по гроб ваша
Марья Горбатова.
P. S. Нет ли, братец, у вас хорошеньких книжек? пришлите, если вам не
нужно: я бы на каждой странице вспоминала вас, плакала бы, или возьмите в
лавке новых, коли недорого. Говорят, очень хороши сочинения господина
Загоскина и господина Марлинского, - хоть их; а то я еще видела в газетах
заглавие - "О Предрассудках", соч. г-на Пузины - пришлите, - я терпеть не
могу предрассудков".

{Загоскин М. Н. (1789-1852) - исторический романист. Наибольшей
популярностью в 30-х годах пользовался его роман "Юрий
Милославский", проникнутый идеализацией старины и монархическим
патриотизмом.
Марлинский - литературный псевдоним декабриста А. А. Бестужева
(1797-1837). В романе упоминается как автор романтических повестей
(30-е годы), отличавшихся эффектной фабулой, возвышенным описанием
чувств и крайне вычурным и риторическим языком. С резкой критикой
условного, фальшивого романтизма Марлинского выступил в 1840 году
В. Белинский, что привело к решительному падению популярности
сочинений Марлинского и его подражателей.}

Прочитав, Адуев хотел отправить туда же и это письмо, но остановился.
"Нет, - подумал он, - сберегу: есть охотники до таких писем; иные
собирают целые коллекции, - может быть, случится одолжить кого-нибудь".
Он бросил письмо в бисерную корзинку, висевшую на стене, потом взял
третье письмо и начал читать:

"Любезнейший мой деверек Петр Иваныч!
Помните ли, как семнадцать годков тому назад мы справляли ваш отъезд?
Вот привел бог благословить на дальний путь и собственное чадо. Полюбуйтесь,
батюшка, на него да вспомните покойника, нашего голубчика Федора Иваныча:
ведь Сашенька весь в него. Бог один знает, что вытерпело мое материнское
сердце, отпускаючи его на чужую сторону. Отправляю его, моего друга, прямо к
вам: не велела нигде приставать, окроме вас.."

Адуев опять покачал головой.
- Глупая старуха! - проворчал он и читал:

"Он, пожалуй, по неопытности, остановился бы на постоялом дворе, но я
знаю, как это может огорчить родного дядю, и внушила взъехать прямо к вам.
То-то будет у вас радости при свидании! Не оставьте его, любезный деверек,
вашими советами и возьмите на свое попечение; передаю его вам с рук на
руки".

Петр Иваныч опять остановился.

"Ведь вы там один у него (читал он потом). - Присмотрите за ним, не
балуйте уж слишком-то, да и не взыскивайте очень строго: взыскать-то будет
кому, взыщут и чужие, а приласкать некому, кроме своего; он же сам такой
ласковый: вы только увидите его, так и не отойдете. И начальнику-то, у
которого он будет служить, скажите, чтоб берег моего Сашеньку и обращался бы
с ним понежнее пуще всего: он у меня был нежненький. Остерегайте его от вина
и от карт. Ночью, - ведь вы, я чай, в одной комнате будете спать, - Сашенька
привык лежать на спине: от этого, сердечный, больно стонет и мечется; вы
тихонько разбудите его да перекрестите: сейчас и пройдет, а летом покрывайте
ему рот платочком: он его разевает во сне, а проклятые мухи так туда и лезут
под утро. Не оставьте его также в случае нужды и деньгами..."

Адуев нахмурился, но вскоре лицо его опять прояснилось, когда он прочел
далее:

"А я вышлю, что понадобится, да и ему в руки дала теперь тысячу рублей,
только чтоб он не тратил их на пустяки, да чтоб у него подлипалы не
выманили, ведь там у вас, в столице, слышь, много мошенников и всяких
бессовестных людей. А затем простите, дорогой деверь, - совсем отвыкла
писать. Остаюсь душевно
почитающая вас невестка
А. Адуева.
P. S. Посылаю при этом наших деревенских гостинцев - малинки из своего
сада, белого медку - чистый, как слеза, - полотна голландского на две дюжины
рубашек да домашнею вареньица. Кушайте и носите на здоровье, а выйдут - еще
пришлю. Присмотрите и за Евсеем; он смирный и не пьющий, да, пожалуй там, в
столице, избалуется, - тогда можно и посечь".

Петр Иваныч медленно положил письмо на стол, еще медленнее достал
сигару и, покатав ее в руках, начал курить. Долго обдумывал он эту штуку,
как он называл ее мысленно, которую сыграла с ним его невестка. Он строго
разобрал в уме и то, что сделали с ним, и то, что надо было делать ему
самому.
Вот на какие посылки разложил он весь этот случай. Племянника своего он
не знает, следовательно и не любит, а поэтому сердце его не возлагает на
него никаких обязанностей: надо решать дело по законам рассудка и
справедливости. Брат его женился, наслаждался супружеской жизнию, - за что
же он, Петр Иваныч, обременит себя заботливостию о братнем сыне, он, не
наслаждавшийся выгодами супружества? Конечно, не за что.
Но, с другой стороны, представлялось вот что: мать отправила сына прямо
к нему, на его руки, не зная, захочет ли он взять на себя эту обузу, даже не
зная, жив ли он и в состоянии ли сделать что-нибудь для племянника. Конечно,
это глупо; но если дело уже сделано и племянник в Петербурге, без помощи,
без знакомых, даже без рекомендательных писем, молодой, без всякой
опытности... вправе ли он оставить его на произвол судьбы, бросить в толпе,
без наставлений, без совета, и если с ним случится что-нибудь недоброе - не
будет ли он отвечать перед совестью?..
Тут кстати Адуев вспомнил, как, семнадцать лет назад, покойный брат и
та же Анна Павловна отправляли его самого. Они, конечно, не могли ничего
сделать для него в Петербурге, он сам нашел себе дорогу... но он вспомнил ее
слезы при прощанье, ее благословения, как матери, ее ласки, ее пироги и,
наконец, ее последние слова: "Вот, когда вырастет Сашенька - тогда еще
трехлетний ребенок, - может быть, и вы, братец, приласкаете его..." Тут Петр
Иваныч встал и скорыми шагами пошел в переднюю...
- Василий! - сказал он, - когда придет мой племянник, то не отказывай.
Да поди узнай, занята ли здесь вверху комната, что отдавалась недавно, и
если не занята, так скажи, что я оставляю ее за собой. А! это гостинцы! Ну
что мы станем с ними делать?
- Давеча наш лавочник видел, как несли их вверх; он спрашивал, не
уступим ли ему мед: "Я, говорит, хорошую цену дам", и малину берет...
- Прекрасно! отдай ему. Ну, а полотно куда девать? разве не годится ли
на чехлы?.. Так спрячь полотно и варенье спрячь - его можно есть: кажется,
порядочное.
Только что Петр Иваныч расположился бриться, как явился Александр
Федорыч. Он было бросился на шею к дяде, но тот, пожимая мощной рукой его
нежную, юношескую руку, держал его в некотором отдалении от себя, как будто
для того, чтобы наглядеться на него, а более, кажется, затем, чтобы
остановить этот порыв и ограничиться пожатием.
- Мать твоя правду пишет, - сказал он, - ты живой портрет покойного
брата: я бы узнал тебя на улице. Но ты лучше его. Ну, я без церемонии буду
продолжать бриться, а ты садись вот сюда - напротив, чтобы я мог видеть
тебя, и давай беседовать.
За этим Петр Иваныч начал делать свое дело, как будто тут никого не
было, и намыливал щеки, натягивая языком то ту, то другую. Александр был
сконфужен этим приемом и не знал, как начать разговор. Он приписал
холодность дяди тому, что не остановился прямо у него.
- Ну, что твоя матушка? здорова ли? Я думаю, постарела? - спросил дядя,
делая разные гримасы перед зеркалом.
- Маменька, слава богу, здорова, кланяется вам, и тетушка Марья
Павловна тоже, - сказал робко Александр Федорыч. - Тетушка поручила мне
обнять вас... - Он встал и подошел к дяде, чтоб поцеловать его в щеку, или в
голову, или в плечо, или, наконец, во что удастся.
- Тетушке твоей пора бы с летами быть умнее, а она, я вижу, все такая
же дура, как была двадцать лет тому назад...
Озадаченный Александр задом воротился на свое место.
- Вы получили, дядюшка, письмо?.. - сказал он.
- Да, получил.
- Василий Тихоныч Заезжалов, - начал Александр Федорыч, - убедительно
просит вас справиться и похлопотать о его деле...
- Да, он пишет ко мне... У вас еще не перевелись такие ослы?
Александр не знал, что и подумать - так его сразили эти отзывы.
- Извините, дядюшка... - начал он почти с трепетом.
- Что?
- Извините, что я не приехал прямо к вам, а остановился в конторе
дилижансов... Я не знал вашей квартиры...
- В чем тут извиняться? Ты очень хорошо сделал. Матушка твоя бот знает
что выдумала. Как бы ты ко мне приехал, не знавши, можно ли у меня
остановиться, или нет? Квартира у меня, как видишь, холостая, для одного:
зала, гостиная, столовая, кабинет, еще рабочий кабинет, гардеробная да
туалетная - лишней комнаты нет. Я бы стеснил тебя, а ты меня... А я нашел
для тебя здесь же в доме квартиру...
- Ах, дядюшка! - сказан Александр, - как мне благодарить вас за эту
заботливость?
И он опять вскочил с места с намерением словом и делом доказать свою
признательность
- Тише, тише, не трогай! - заговорил дядя, - бритвы преострые, того и
гляди обрежешься сам и меня обрежешь.
Александр увидел, что ему, несмотря на все усилия, не удастся в тот
день ни разу обнять и прижать к груди обожаемого дядю, и отложил это
намерение до другою раза.
- Комната превеселенькая, - начал Петр Иваныч, окнами немного в стену
приходится, да ведь ты не станешь все у окна сидеть; если дома, так
займешься чем-нибудь, а в окна зевать некогда. И недорога - сорок рублей в
месяц. Для человека есть передняя. Надо приучаться тебе с самого начала жить
одному, без няньки; завести свое маленькое хозяйство, то есть иметь дома
свой стол, чай, словом свой угол, - un chez soi, как говорят французы. Там
ты можешь свободно принимать кого хочешь... Впрочем, когда я дома обедаю, то
милости прошу и тебя, а в другие дни - здесь молодые люди обыкновенно
обедают в трактире, но я советую тебе посылать за своим обедом: дома и
покойнее и не рискуешь столкнуться бог знает с кем. Так ли?
- Я, дядюшка, очень благодарен...
- Что за благодарность? ведь ты мне родня? я исполняю свой долг. Ну, я
теперь оденусь и поеду; у меня и служба и завод...
- Я не знал, дядюшка, что у вас есть завод.
- Стеклянный и фарфоровый; впрочем, я не един: нас трое компанионов.
- Хорошо идет?
- Да, порядочно; сбываем больше во внутренние губернии на ярмарки.
Последние два года - хоть куда! Если б еще этак лет пять, так и того... Один
компанион, правда, не очень надежен - все мотает, да я умею держать его в
руках. Ну, до свидания. Ты теперь посмотри город, пофлянируй, пообедай
где-нибудь, а вечером приходи ко мне пить чай, я дома буду, - тогда
поговорим. Эй, Василий! ты покажешь им комнату и поможешь там устроиться.
"Так вот как здесь, в Петербурге... - думал Александр, сидя в новом
свеем жилище, - если родной дядя так, что ж прочие?.."
Молодой Адуев ходил взад и вперед по комнате в сильной задумчивости, а
Евсей говорил сам с собою, убирая комнату:
"Что это за житье здесь, - ворчал он, - у Петра Иваныча кухня-то,
слышь, раз в месяц топится, люди-то у чужих обедают... Эко, господи! ну,
народец! нечего сказать, а еще петербургские называются! У нас и собака
каждая из своей плошки лакает".
Александр, кажется, разделял мнение Евсея, хотя и молчал. Он подошел к
окну и увидел одни трубы, да крыши, да черные, грязные, кирпичные бока
домов... и сравнил с тем, что видел, назад, тому две недели, из окна своего
деревенского дома. Ему стало грустно.
Он вышел на улицу - суматоха, все бегут куда-то, занятые только собой,
едва взглядывая на проходящих, и то разве для того, чтоб не наткнуться друг
на друга. Он вспомнил про свой губернский город, где каждая встреча, с кем
бы то ни было, почему-нибудь интересна. То вот Иван Иваныч идет к Петру
Петровичу - и все в городе знают, зачем. То Марья Мартыновна едет от
вечерни, то Афанасий Савич на рыбную ловлю. Там проскакал сломя голову
жандарм от губернатора к доктору, и всякий знает, что ее превосходительство
изволит родить, хотя по мнению разных кумушек и бабушек об этом заранее
знать не следовало бы. Все спрашивают что: дочку или сына? Барыни готовят
парадные чепцы. Вон Матвей Матвеич вышел из дому, с толстой палкой, в шестом
часу вечера, и всякому известно, что он идет делать вечерний моцион, что у
него без того желудок не варит и что он остановится непременно у окна
старого советника, который, также известно, пьет в это время чай. С кем ни
встретишься - поклон да пару слов, а с кем и не кланяешься, так знаешь, кто
он, куда и зачем идет, и у того в глазах написано-, и я знаю, кто вы, куда и
зачем идете. Если, наконец, встретятся незнакомые, еще не видавшие друг
друга, то вдруг лица обоих превращаются в знаки вопроса; они остановятся и
оборотятся назад раза два, а пришедши домой, опишут и костюм и походку
нового лица, и пойдут толки и догадки, и кто, и откуда, и зачем. А здесь так
взглядом и сталкивают прочь с дороги, как будто все враги между собою.
Александр сначала с провинциальным любопытством вглядывался в каждого
встречного и каждого порядочно одетого человека, принимая их то за
какого-нибудь министра или посланника, то за писателя: "Не он ли? - думал
он, - не этот ли?" Но вскоре это надоело ему - министры, писатели,
посланники встречались на каждом шагу.
Он посмотрел на домы - и ему стало еще скучнее: на него наводили тоску
эти однообразные каменные громады, которые, как колоссальные гробницы,
сплошною массою тянутся одна за другою. "Вот кончается улица, сейчас будет
приволье глазам, - думал он, - или горка, или зелень, или развалившийся
забор", - нет, опять начинается та же каменная ограда одинаких домов, с
четырьмя рядами окон. И эта улица кончилась, ее преграждает опять то же, а
там новый порядок таких же домов. Заглянешь направо, налево - всюду
обступили вас, как рать исполинов, дома, дома и дома, камень и камень, все
одно да одно... нет простора и выхода взгляду: заперты со всех сторон,
кажется, и мысли и чувства людские также заперты.
Тяжелы первые впечатления провинциала в Петербурге. Ему дико, грустно;
его никто не замечает; он потерялся здесь; ни новости, ни разнообразие, ни
толпа не развлекают его. Провинциальный эгоизм его объявляет войну всему,
что он видит здесь и чего не видел у себя. Он задумывается и мысленно
переносится в свой город. Какой отрадный вид! Один дом с остроконечной
крышей и с палисадничком из акаций. На крыше надстройка, приют голубей, -
купец Изюмин охотник гонять их: для этого он взял да и выстроил голубятню на
крыше; и по утрам и по вечерам, в колпаке, в халате, с палкой, к концу
которой привязана тряпица, стоит на крыше и посвистывает, размахивая палкой.
Другой дом - точно фонарь: со всех четырех сторон весь в окнах и с плоской
крышей, дом давней постройки; кажется, того и гляди, развалится или сгорит
от самовозгорения; тес принял какой-то светло-серый цвет. Страшно жить в
таком доме, но там живут. Хозяин иногда, правда, посмотрит на скосившийся
потолок и покачает головой, примолвив: "Простоит ли до весны? Авось!" -
скажет потом и продолжает жить, опасаясь не за себя, а за карман. Подле него
кокетливо красуется дикинький дом лекаря, раскинувшийся полукружием, с двумя
похожими на будки флигелями, а этот весь спрятался в зелени; тот обернулся
на улицу задом, а тут на две версты тянется забор, из-за которого
выглядывают с деревьев румяные яблоки, искушение мальчишек. От церквей домы
отступили на почтительное расстояние. Кругом их растет густая трава, лежат
надгробные плиты. Присутственные места - так и видно, что присутственные
места: близко без надобности никто не подходит. А тут, в столице, их и не
отличишь от простых домов, да еще, срам сказать, и лавочка тут же в доме. А
пройдешь там, в городе, две, три улицы, уж и чуешь вольный воздух,
начинаются плетни, за ними огороды, а там и чистое поле с яровым. А тишина,
а неподвижность, а скука - и на улице и в людях тот же благодатный застой! И
все живут вольно, нараспашку, никому не тесно; даже куры и петухи свободно
расхаживают по улицам, козы и коровы щиплют траву, ребятишки пускают змей.
А здесь... какая тоска! И провинциал вздыхает, и по заборе, который
напротив его окон, и по пыльной и грязной улице, и по тряскому мосту, и по
вывеске на питейной конторе. Ему противно сознаться, что Исакиевский собор
лучше и выше собора в его городе, что зала Дворянского собрания больше залы
тамошней. Он сердито молчит при подобных сравнениях, а иногда рискнет
сказать, что такую-то материю или такое-то вино можно у них достать и лучше
и дешевле, а что на заморские редкости, этих больших раков и раковин, да
красных рыбок, там и смотреть не станут, и что вольно, дескать, вам покупать
у иностранцев разные материи да безделушки; они обдирают вас, а вы и рады
быть олухами! Зато, как он вдруг обрадуется, как посравнит да увидит, что у
него в городе лучше икра, груши или калачи. "Так это-то называется груша у
вас? - скажет он, - да у нас это и люди не станут есть!.."
Еще более взгрустнется провинциалу, как он войдет в один из этих домов,
с письмом издалека. Он думает, вот отворятся ему широкие объятия, не будут
знать, как принять его, где посадить, как угостить; станут искусно
выведывать, какое его любимое блюдо, как ему станет совестно от этих ласк,
как он, под конец, бросит все церемонии, расцелует хозяина и хозяйку, станет
говорить им ты, как будто двадцать лет знакомы, все подопьют наливочки,
может быть, запоют хором песню...
Куда! на него едва глядят, морщатся, извиняются занятиями; если есть
дело, так назначают такой час, когда не обедают и не ужинают, а
адмиральского часу вовсе не знают - ни водки, ни закуски. Хозяин пятится от
объятий, смотрит на гостя как-то странно. В соседней комнате звенят ложками,
стаканами: тут-то бы и пригласить, а его искусными намеками стараются
выпроводить... Все назаперти, везде колокольчики: не мизерно ли это? да
какие-то холодные, нелюдимые лица. А там, у нас, входи смело; если
отобедали, так опять для гостя станут обедать; самовар утром и вечером не
сходит со стола, а колокольчиков и в магазинах нет. Обнимаются, целуются
все, и встречный и поперечный. Сосед там - так настоящий сосед, живут рука в
руку, душа в душу; родственник - так родственник: умрет за своего... эх,
грустно!
Александр добрался до Адмиралтейской площади и остолбенел. Он с час
простоял перед Медным Всадником, но не с горьким упреком в душе, как бедный
Евгений*, а с восторженной думой. Взглянул на Неву, окружающие ее здания - и
глаза его засверкали. Он вдруг застыдился своего пристрастия к тряским
мостам, палисадникам, разрушенным заборам. Ему стало весело и легко. И
суматоха, и толпа - все в глазах его получило другое значение. Замелькали
опять надежды, подавленные на время грустным впечатлением; новая жизнь
отверзала ему объятия и манила к чему-то неизвестному. Сердце его сильно
билось. Он мечтал о благородном труде, о высоких стремлениях и преважно
выступал по Невскому проспекту, считая себя гражданином нового мира... В
этих мечтах воротился он домой.

{Евгений - герой поэмы А. С. Пушкина "Медный Всадник" (1833).}

Вечером, в 11 часов, дядя прислал звать его пить чай.
- Я только что из театра, - сказал дядя, лежа на диване.
- Как жаль, что вы не сказали мне давеча, дядюшка: я бы пошел вместе с
вами.
- Я был в креслах, куда ж ты, на колени бы ко мне сел? - сказал Петр
Иваныч, - вот завтра поди себе один.
- Одному грустно в толпе, дядюшка; не с кем поделиться впечатлением...
- И незачем! надо уметь и чувствовать и думать, словом жить одному; со
временам понадобится. Да еще тебе до театра надо одеться прилично.
Александр посмотрел на свое платье и удивился словам дяди. "Чем же я
неприлично одет? - думал он, - синий сюртук, синие панталоны..."
- У меня, дядюшка, много платья, - сказал он, - шил Кенигштейн; он у
нас на губернатора работает.
- Нужды нет, все-таки оно не годится, на днях я завезу тебя к своему
портному; но это пустяки. Есть о чем важнее поговорить. Скажи-ка, зачем ты
сюда приехал?
- Я приехал... жить.
- Жить? то есть если ты разумеешь под этим есть, пить и спать, так не
стоило труда ездить так далеко: тебе так не удастся ни поесть, ни поспать
здесь, как там, у себя; а если ты думал что-нибудь другое, так объяснись...
- Пользоваться жизнию, хотел я сказать, - прибавил Александр, весь
покраснев, - мне в деревне надоело - все одно и то же...
- А! вот что! Что ж, ты наймешь бельэтаж на Невском проспекте, заведешь
карету, составишь большой круг знакомства, откроешь у себя дни?
- Ведь это очень дорого, - заметил наивно Александр.
- Мать пишет, что она дала тебе тысячу рублей: этого мало, - сказал
Петр Иваныч. - Вот один мой знакомый недавно приехал сюда, ему тоже надоело
в деревне; он хочет пользоваться жизнию, так тот привез пятьдесят тысяч и
ежегодно будет получать по стольку же. Он точно будет пользоваться жизнию в
Петербурге, а ты - нет! ты не за тем приехал.
- По словам вашим, дядюшка, выходит, что я как будто сам не знаю, зачем
я приехал.
- Почти так; это лучше сказано: тут есть правда; только все еще
нехорошо. Неужели ты, как сбирался сюда, не задал себе этого вопроса: зачем
я еду? Это было бы не лишнее.
- Прежде, нежели я задал себе этот вопрос, у меня уже был готов ответ!
- с гордостию отвечал Александр.
- Так что же ты не говоришь? ну, зачем?
- Меня влекло какое-то неодолимое стремление, жажда благородной
деятельности; во мне кипело желание уяснить и осуществить...
Петр Иваныч приподнялся немного с дивана, вынул из рта сигару и
навострил уши.
- Осуществить те надежды, которые толпились...
- Не пишешь ли ты стихов? - вдруг спросил Петр Иваныч.
- И прозой, дядюшка; прикажете принести?
- Нет, нет!.. после когда-нибудь; я так только спросил.
- А что?
- Да ты так говоришь...
- Разве нехорошо?
- Нет, - может быть, очень хорошо, да дико.
- У нас профессор эстетики так говорил и считался самым красноречивым
профессором, - сказал смутившийся Александр.
- О чем же он так говорил?
- О своем предмете.
- А!
- Как же, дядюшка, мне говорить?
- Попроще, как все, а не как профессор эстетики. Впрочем, этого вдруг
растолковать нельзя; ты после сам увидишь. Ты, кажется, хочешь сказать,
сколько я могу припомнить университетские лекции и перевести твои слова, что
ты приехал сюда делать карьеру и фортуну, - так ли?
- Да, дядюшка, карьеру...
- И фортуну, - прибавил Петр Иваныч, - что за карьера без фортуны?
Мысль хороша - только... напрасно ты приезжал.
- Отчего же? Надеюсь, вы не по собственному опыту говорите это? -
сказал Александр, глядя вокруг себя.
- Дельно замечено. Точно, я хорошо обставлен, и дела мои недурны. Но,
сколько я посмотрю, ты и я - большая разница.
- Я никак не смею сравнивать себя с вами...
- Не в том дело; ты, может быть, вдесятеро умнее и лучше меня... да у
тебя, кажется, натура не такая, чтоб поддалась новому порядку; а тамошний
порядок - ой, ой! Ты, вон, изнежен и избалован матерью; где тебе выдержать
все, что я выдержал? Ты, должно быть, мечтатель, а мечтать здесь некогда;
подобные нам ездят сюда дело делать.
- Может быть, я в состоянии что-нибудь сделать, если вы не оставите
меня вашими советами и опытностью...
- Советовать - боюсь. Я не ручаюсь за твою деревенскую натуру: выйдет
вздор - станешь пенять на меня; а мнение свое сказать, изволь - не
отказываюсь, ты слушай или не слушай, как хочешь. Да нет! я не надеюсь на
удачу. У вас там свой взгляд на жизнь: как переработаешь его? Вы помешались
на любви, на дружбе, да на прелестях жизни, на счастье; думают, что жизнь
только в этом и состоит: ах да ох! Плачут, хнычут да любезничают, а дела не
делают... как я отучу тебя от всего этого? - мудрено!
- Я постараюсь, дядюшка, приноровиться к современным понятиям. Уже
сегодня, глядя на эти огромные здания, на корабли, принесшие нам дары
дальних стран, я подумал об успехах современного человечества, я понял
волнение этой разумно-деятельной толпы, готов слиться с нею...
Петр Иваныч при этом монологе значительно поднял брови и пристально
посмотрел на племянника. Тот остановился.
- Дело, кажется, простое, - сказал дядя, - а они бог знает что заберут
в голову... "разумно-деятельная толпа"!! Право, лучше бы тебе остаться там.
Прожил бы ты век свой славно: был бы там умнее всех, прослыл бы сочинителем
и красноречивым человеком, верил бы в вечную и неизменную дружбу и любовь, в
родство, счастье, женился бы и незаметно дожил бы до старости и в самом деле
был бы по-своему счастлив; а по-здешнему ты счастлив не будешь: здесь все
эти понятия надо перевернуть вверх дном.
- Как, дядюшка, разве дружба и любовь - эти священные и высокие
чувства, упавшие как будто ненарочуно с неба в земную грязь...
- Что?
Александр замолчал.
- "Любовь и дружба в грязь упали"! Ну, как ты этак здесь брякнешь?
- Разве они не те же и здесь, как там? - хочу я сказать.
- Есть и здесь любовь и дружба, - где нет этого добра? только не такая,
как там, у вас; со временем увидишь сам... Ты прежде всего забудь эти
священные да небесные чувства, а приглядывайся к делу так, проще, как оно
есть, право лучше, будешь и говорить проще. Впрочем, это не мое дело. Ты
приехал сюда, не ворочаться же назад: если не найдешь, чего искал, пеняй на
себя. Я предупрежу тебя, что хорошо, по моему мнению, что дурно, а там, как
хочешь... Попробуем, может быть, удастся что-нибудь из тебя сделать Да!
матушка просила снабжать тебя деньгами... Знаешь, что я тебе скажу: не проси
у меня их: это всегда нарушает доброе согласие между порядочными людьми.
Впрочем, не думай, чтоб я тебе отказывал: нет, если придется так, что
другого средства не будет, так ты, нечего делать, обратись ко мне... Все у
дяди лучше взять, чем у чужого, по крайней мере без процентов. Да чтоб не
прибегать к этой крайности, я тебе поскорей найду место, чтоб ты мог
доставать деньги. Ну, до свиданья. Заходи поутру, мы переговорим, что и как
начать.
Александр Федорыч пошел домой.
- Послушай, не хочешь ли ты поужинать? - сказал Петр Иваныч ему вслед.
- Да, дядюшка... я бы, пожалуй...
- У меня ничего нет.
Александр молчал. "Зачем же это обязательное предложение?" - думал он.
- Стола я дома не держу, а трактиры теперь заперты, - продолжал дядя. -
Вот тебе и урок на первый случай - привыкай. У вас встают и ложатся по
солнцу, едят, пьют, когда велит природа; холодно, так наденут себе шапку с
наушниками, да и знать ничего не хотят; светло - так день, темно - так ночь.
У тебя вон слипаются глаза, а я еще за работу сяду: к концу месяца надо
счеты свести. Дышите вы там круглый год свежим воздухом, а здесь и это
удовольствие стоит денег - и все так! совершенные антиподы! Здесь вот и не
ужинают, особенно на свой счет, и на мой тоже. Это тебе даже полезно: не
станешь стонать и метаться по ночам, а крестить мне тебя некогда.
- К этому, дядюшка, легко привыкнуть...
- Хорошо, если так. А у вас все еще по-старому: можно притти в гости
ночью и сейчас ужин состряпают?
- Что ж, дядюшка, надеюсь этой черты порицать нельзя. Добродетель
русских...
- Полно! какая тут добродетель. От скуки там всякому мерзавцу рады:
"Милости просим, кушай, сколько хочешь, только займи как-нибудь нашу
праздность, помоги убить время да дай взглянуть на тебя - все-таки
что-нибудь новое; а кушанья не пожалеем это нам здесь ровно ничего не
стоит..." Препротивная добродетель!
Так Александр лег спать и старался разгадать, что за человек его дядя.
Он припомнил весь разговор; многого не понял, другому не совсем верил.
"Не хорошо говорю! - думал он, - "любовь и дружба не вечны"? - не
смеется ли надо мною дядюшка? Неужели здесь такой порядок? Что же Софье и
нравилось во мне особенно, как не дар слова? А любовь ее неужели не вечна?..
И неужели здесь в самом деле не ужинают?"
Он еще долго ворочался в постели: голова, полная тревожных мыслей, и
пустой желудок не давали ему спать.
Прошло недели две.
Петр Иваныч день ото дня становился довольнее своим племянником.
- У него есть такт, - говорил он одному своему компаниону по заводу, -
чего бы я никак не ожидал от деревенского мальчика. Он не навязывается, не
ходит ко мне без зову; и когда заметит, что он лишний, тотчас уйдет; и денег
не просит: он малый покойный. Есть странности... лезет целоваться, говорит,
как семинарист... ну, да от этого отвыкнет; и то хорошо, что он не сел мне
на шею.
- Есть состояние? - спросил тот.
- Нет; каких-нибудь сто душонок,
- Что ж! если есть способности, так он пойдет здесь... ведь и вы не с
большего начали, а вот, слава богу...
- Нет! куда! ничего не сделает. Эта глупая восторженность никуда не
годится, ах да ох! не привыкнет он к здешнему порядку; где ему сделать
карьеру! напрасно приезжал... ну, это уж его дело.
Александр долгом считал любить дядю, но никак не мог привыкнуть к его
характеру и образу мыслей..

"Дядюшка у меня, кажется, добрый человек, - писал он в одно утро к
Поспелову, - очень умен, только человек весьма прозаический, вечно в делах,
в расчетах... Дух его будто прикован к земле и никогда не возносится до
чистого, изолированного от земных дрязгов созерцания явлений духовной
природы человека. Небо у него неразрывно связано с землей, и мы с ним,
кажется, никогда совершенно не сольемся душами. Едучи сюда, я думал, что он,
как дядя, даст мне место в сердце, согреет меня в здешней холодной толпе
горячими объятьями дружбы; а дружба, ты знаешь, второе привиденье! Но и он
есть не что иное, как выражение этой толпы. Я думал делить с ним вместе
время, не расставаться ни на минуту, но что встретил? - холодные советы,
которые он называет дельными; но пусть они лучше будут недельны, но полны
теплого, сердечного участия. Он горд не горд, но враг всяких искренних
излияний; мы не обедаем, не ужинаем вместе, никуда не ездим. Приехав, он
никогда не расскажет, где был, что делал, и никогда также не говорит, куда
едет и зачем, кто у него знакомые, нравится ему что, нет ли, как он проводит
время. Никогда не сердит особенно, ни ласков, ни печален, ни весел.
Сердцу его чужды все порывы любви, дружбы, все стремления к
прекрасному. Часто говоришь, и говоришь как вдохновенный пророк, почти как
наш великий, незабвенный Иван Семеныч, когда он, помнишь, гремел с кафедры,
а мы трепетали в восторге от его огненного взора и слова; а дядюшка?
слушает, подняв брови, и смотрит престранно, или засмеется как-то по-своему,
таким смехом, который леденит у меня кровь, - и прощай, вдохновение! Я
иногда вижу в нем как будто пушкинского демона*... Не верит он любви, и
проч., говорит, что счастья нет, что его никто и не обещал, а что есть
просто жизнь, разделяющаяся по ровно на добро и зло, на удовольствие, удачу,
здоровье, покой, потом на неудовольствие, неудачу, беспокойство, болезни и
проч., что на все на это надо смотреть просто, не забирать себе в голову
бесполезных - каково? бесполезных! - вопросов о том, зачем мы созданы, да к
чему стремимся, - что это не наша забота и что от этого мы не видим, что у
нас под носои, и не делаем своего дела... только и слышишь о деле! В нем не
отличишь, находится ли он под влиянием какого-нибудь наслаждения или
прозаического дела: и за счетами, и в театре, все одинаков; сильных
впечатлений не знает и, кажется,, не любит изящного: оно чуждо душе его; я
думаю, он не читал даже Пушкина..."

{Александр Адуев имеет здесь в виду стихотворение А. С. Пушкина
"Демон" (1823).}

Петр Иваныч неожиданно явился в комнату племянника и застал его за
письмом.
- Я пришел посмотреть, как ты тут устроился, - сказал дядя, - и
поговорить о деле.
Александр вскочил и проворно что-то прикрыл рукой.
- Спрячь, спрячь свой секрет, - сказал Петр Иваныч, - я отвернусь. Ну,
спрятал? А это что выпало? что это такое?
- Это, дядюшка, ничего... - начал было Александр, но смешался и
замолчал.
- Кажется, волосы! Подлинно ничего! уж я видел одно, так покажи и то,
что спрятал в руке.
Александр, точно уличенный школьник, невольно разжал руку и показал
кольцо.
- Что это? откуда? - спросил Петр Иваныч.
- Это, дядюшка, вещественные знаки... невещественных отношений...
- Что? что? дай-ка сюда эти знаки.
- Это залоги...
- Верно, из деревни привез?
- От Софьи, дядюшка, на память... при прощанье...
- Так и есть. И это ты вез за тысячу пятьсот верст?
Дядя покачал головой.
- Лучше бы ты привез еще мешок сушеной малины: ту по крайней мере в
лавочку сбыли, а эти залоги...
Он рассматривал то волосы, то колечко; волосы понюхал, а колечко
взвесил на руке. Потом взял бумажку со стола, завернул в нее оба знака, сжал
все это в компактный комок и - бац в окно.
- Дядюшка! - неистово закричал Александр, схватив его за руку, но
поздно: комок перелетел через угол соседней крыши, упал в канал, на край
барки с кирпичами, отскочил и прыгнул в воду.
Александр молча, с выражением горького упрека, смотрел на дядю.
- Дядюшка! - повторил он.
- Что?
- Как назвать ваш поступок?
- Бросанием из окна в канал невещественных знаков и всякой дряни и
пустяков, чего не нужно держать в комнате...
- Пустяков, это пустяки!
- А ты думал что? - половина твоего сердца... Я пришел к нему за делом,
а он вон чем занимается - сидит да думает над дрянью!
- Разве это мешает делу, дядюшка?
- Очень. Время проходит, а ты до сих пор мне еще и не помянул о своих
намерениях: хочешь ли ты служить, избрал ли другое занятие - ни слова! а все
оттого, что у тебя Софья да знаки на уме. Вон ты, кажется, к ней письмо
пишешь? Так?
- Да... я начал было...
- А к матери писал?
- Нет еще, я хотел завтра.
- Отчего же завтра? К матери завтра, а к Софье, которую через месяц
надо забыть, сегодня...
- Софью? можно ли ее забыть?
- Должно. Не брось я твоих залогов, так, пожалуй, чего доброго, ты
помнил бы ее лишний месяц. Я оказал тебе вдвойне услугу. Через несколько лет
эти знаки напомнили бы тебе глупость, от которой бы ты краснел.
- Краснеть от такого чистого, святого воспоминания? это значит не
признавать поэзии...
- Какая поэзия в том, что глупо? поэзия, например, в письме твоей
тетки! желтый цветок, озеро, какая-то тайна... как я стал читать - мне так
стало нехорошо, что и сказать нельзя! чуть не покраснел, а уж я ли не отвык
краснеть!
- Это ужасно, ужасно, дядюшка! стало быть, вы никогда не любили?
- Знаков терпеть не мог.
- Это какая-то деревянная жизнь! - сказал в сильном волнении Александр,
- прозябание, а не жизнь! прозябать без вдохновенья, без слез, без жизни,
без любви*...

{...без вдохновенья, без слез, без жизни, без любви - из
стихотворения А. С. Пушкина "К***" ("Я помню чудное мгновенье",
1825).}

- И без волос! - прибавил дядя.
- Как вы, дядюшка, можете так холодно издеваться над тем, что есть
лучшего на земле? ведь это преступление... Любовь... святые волнения!
- Знаю я эту святую любовь: в твои лета только увидят локон, башмак,
подвязку, дотронутся до руки - так по всему телу и побежит святая,
возвышенная любовь, а дай-ка волю, так и того... Твоя любовь, к сожалению,
спереди; от этого никак не уйдешь, а дело уйдет от тебя, если не станешь им
заниматься.
- Да разве любовь не дело?
- Нет: приятное развлечение, только не нужно стишком предаваться ему, а
то выйдет вздор. От этого я и боюсь за тебя.
Дядя покачал головой.
- Я почти нашел тебе место; ты ведь хочешь служить? - сказал он.
- Ах, дядюшка, как я рад!
Александр бросился и поцеловал дядю в щеку.
- Нашел-таки случай! - сказал дядя, вытирая щеку, - как это я не
остерегся! Ну, так слушай же. Скажи, что ты знаешь, к чему чувствуешь себя
способным?
- Я знаю богословие, гражданское, уголовное, естественное и народное
права, дипломацию, политическую экономию, философию, эстетику, археологию...
- Постой, постой! а умеешь ли ты порядочно писать по-русски? Теперь
пока это нужнее всего.
- Какой вопрос, дядюшка: умею ли писать по-русски! - сказал Александр и
побежал к комоду, из которого начал вынимать разные бумаги, а дядя между тем
взял со стола какое-то письмо и стал читать.
Александр подошел с бумагами к столу и увидел, что дядя читает письмо.
Бумаги у него выпали из рук.
- Что это вы читаете, дядюшка? - сказал он в испуге.
- А вот тут лежало письмо, к другу, должно быть. Извини, мне хотелось
взглянуть, как ты пишешь.
- И вы прочитали его?
- Да, почти - вот только две строки осталось, - сейчас дочитаю; а что?
ведь тут секретов нет, иначе бы оно не валялось так...
- Что же вы теперь думаете обо мне?..
- Думаю, что ты порядочно пишешь, правильно, гладко...
- Стало быть, вы не прочли, что тут написано? - с живостью спросил
Александр.
- Нет, кажется, все, - сказал Петр Иваныч, поглядев на обе страницы, -
сначала описываешь Петербург, свои впечатления, а потом меня.
- Боже мой! - воскликнул Александр и закрыл руками лицо.
- Да что ты? что с тобой?
- И вы говорите это покойно? вы не сердитесь, не ненавидите меня?
- Нет! из чего мне бесноваться?
- Повторите, успокойте меня.
- Нет, нет, нет.
- Мне все не верится; докажите, дядюшка...
- Чем прикажешь?
- Обнимите меня.
- Извини, не могу.
- Почему же?
- Потому что в этом поступке разума, то есть смысла, нет, или, говоря
словами твоего профессора, сознание не побуждает меня к этому; вот если б ты
был женщина - так другое дело: там это делается без смысла, по другому
побуждению.
- Чувство, дядюшка, просится наружу, требует порыва, излияния...
- У меня не просится и не требует, да если б и просилось, так я бы
воздержался - и тебе тоже советую.
- Зачем же?
- А затем, чтоб после, когда рассмотришь поближе человека, которого
обнял, не краснеть за свои объятия.
- Разве не случается, дядюшка, что оттолкнешь человека и после
раскаешься?
- Случается; оттого я никогда никого и не отталкиваю.
- Вы и меня не оттолкнете за мой поступок, не назовете чудовищем?
- У тебя кто напишет вздор, тот и чудовище. Этак бы их развелось
несметное множество.
- Но читать про себя такие горькие истины - и от кого же? от родного
племянника!
- Ты воображаешь, что написал истину?..
- О дядюшка!.. конечно, я ошибся... я переправлю... простите...
- Хочешь, я тебе продиктую истину?
- Сделайте милость.
- Садись и пиши.
Александр вынул лист бумаги и взял перо, а Петр Иваныч, глядя на
прочтенное им письмо, диктовал: "Любезный друг".
- Написал?
- Написал.
"Петербурга и впечатлений своих описывать тебе не стану".
- "Не стану", - сказал Александр, написав.
"Петербург уже давно описан, а что не описано, то надо видеть самому;
впечатления мои тебе ни на что не годятся. Нечего по-пустому тратить время и
бумагу. Лучше опишу моего дядю, потому что это относится лично до меня".
- "Дядю", - сказал Александр.
- Ну, вот ты пишешь, что я очень добр и умен - может быть, это и
правда, может быть, и нет; возьмем лучше середину, пиши:
"Дядя мой не глуп и не зол, мне желает добра..."
- Дядюшка! я умею ценить и чувствовать... - сказал Александр и
потянулся поцеловать его.
"Хотя и не вешается мне на шею", - продолжал диктовать Петр Иваныч.
Александр, не дотянувшись до него, поскорей сел на свое место.
"А желает добра потому, что не имеет причины и побуждения желать зла, и
потому, что его просила обо мне моя матушка, которая делала некогда для него
добро. Он говорит, что меня не любит - и весьма основательно: в две недели
нельзя полюбить, и я еще не люблю его, хотя и уверяю в противном".
- Как это можно? - сказал Александр,
- Пиши, пиши:
"Но мы начинаем привыкать друг к другу. Он даже говорит, что можно и
совсем обойтись без любви. Он не сидит со мной, обнявшись, с утра до вечера,
потому что это вовсе не нужно, да ему и некогда".
- "Враг искренних излияний", - это можно оставить: это хорошо. -
Написал?
- Написал.
- Ну, что у тебя тут еще? "Прозаический дух, демон..." Пиши.
Пока Александр писал, Петр Иваныч взял со стола какую-то бумагу,
свернул ее, достал огня и закурил сигару, а бумагу бросил и затоптал.
"Дядя мой ни демон, ни ангел, а такой же человек, как и все, - диктовал
он, - только не совсем похож на нас с тобой. Он думает и чувствует
по-земному, полагает, что если мы живем на земле, так и не надо улетать с
нее на небо, где нас теперь пока не спрашивают, а заниматься человеческими
делами, к которым мы призваны. Оттого он вникает во все земные дела и, между
прочим, в жизнь, как она есть, а не как бы нам ее хотелось. Верит в добро и
вместе в зло, в прекрасное и прескверное. Любви и дружбе тоже верит, только
не думает, что они упали с неба в грязь, а полагает, что они созданы вместе
с людьми и для людей, что их так и надобно понимать и вообще рассматривать
вещи пристально, с их настоящей стороны, а не заноситься бог знает куда.
Между честными людьми он допускает возможность приязни, которая, от частых
сношений и привычки, обращается в дружбу. Но он полагает также, что в
разлуке привычка теряет силу и люди забывают друг друга и что это вовсе не
преступление. Поэтому он уверяет, что я тебя забуду, а ты меня. Это мне, да
и тебе, вероятно, кажется дико, но он советует привыкнуть к этой мысли,
отчего мы оба не будем в дураках. О любви он того же мнения, с небольшими
оттенками: не верит в неизменную и вечную любовь, как не верит в домовых - и
нам не советует верить. Впрочем, об этом он советует мне думать как можно
меньше, а я тебе советую. Это, говорит он, придет само собою - без зову;
говорит, что жизнь не в одном только этом состоит, что для этого, как для
всего прочего, бывает свое время, а целый век мечтать об одной любви -
глупо. Те, которые ищут ее и не могут ни минуты обойтись без нее, - живут
сердцем, и еще чем-то хуже, на счет головы. Дядя любит заниматься делом, что
советует и мне, а я тебе: мы принадлежим к обществу, говорит он, которое
нуждается в нас; занимаясь, он не забывает и себя: дело доставляет деньги, а
деньги комфорт, который он очень любит. Притом у него, может быть, есть
намерения, вследствие которых, вероятно, не я буду его наследником. Дядя не
всегда думает о службе да о заводе, он знает наизусть не одного Пушкина..."
- Вы, дядюшка? - сказал изумленный Александр.
- Да, когда-нибудь увидишь. Пиши:
"Он читает на двух языках все, что выходит замечательного по всем
отраслям человеческих знаний, любит искусства, имеет прекрасную коллекцию
картин фламандской школы - это его вкус, - часто бывает в театре, но не
суетится, не мечется, не ахает, не охает, думая, что это ребячество, что
надо воздерживать себя, не навязывать никому своих впечатлений, потому, что
до них никому нет надобности. Он также не говорит диким языком, что советует
и мне, а я тебе. Прощай, пиши ко мне пореже и не теряй по-пустому времени.
Друг твой такой-то. Ну, месяц и число".
- Как можно послать такое письмо? - сказал Александр, - "пиши пореже" -
написать это человеку, который нарочно за сто шестьдесят верст приехал,
чтобы сказать последнее прости! "Советую то, другое, третье..." он не глупее
меня: он вышел вторым кандидатом.
- Нужды нет, ты все-таки пошли: может быть, он поумнее станет: это
наведет его на разные новые мысли; хоть вы кончили курс, а школа ваша только
что начинается.
- Я не могу решиться, дядюшка...
- Я никогда не вмешиваюсь в чужие дела, но ты сам просил что-нибудь для
тебя сделать; я стараюсь навести тебя на настоящую дорогу и облегчить первый
шаг, а ты упрямишься; ну, как хочешь; я говорю только свое мнение, а
принуждать не стану; я тебе не нянька.
- Извините, дядюшка: я готов повиноваться, - сказал Александр и тотчас
запечатал письмо.
Запечатав одно, он стал искать другое, к Софье. Он поглядел на стол -
нет, под столом - тоже нет, в ящике - не бывало.
- Ты чего-то ищешь? - сказал дядя.
- Я ищу другого письма... к Софье.
И дядя стал искать.
- Где же оно? - говорил Петр Иваныч, - я, право, не бросал его за
окно...
- Дядюшка! что вы наделали? ведь вы им закурили сигару! - горестно
сказал Александр и поднял обгорелые остатки письма.
- Не-уже-ли? - воскликнул дядя, - да как это я? и не заметил; смотри,
пожалуй, сжег такую драгоценность .. А впрочем, знаешь что? оно даже, с
одной стороны, хорошо...
- Ах, дядюшка, ей-богу, ни с какой стороны не хорошо... - заметил
Александр в отчаянии.
- Право, хорошо: с нынешней почтой ты не успеешь написать к ней, а к
будущей уж, верно, одумаешься, займешься службой: тебе будет не до того, и,
таким образом, сделаешь одной глупостью меньше.
- Что ж она подумает обо мне?
- А что хочет. Да, я думаю, это полезно и ей. Ведь ты не женишься на
ней? Она подумает, что ты ее забыл, забудет тебя сама и меньше будет
краснеть перед будущим своим женихом, когда станет уверять его что никого,
кроме его, не любила.
- Вы, дядюшка, удивительный человек! для вас не существует постоянства,
нет святости обещаний... Жизнь так хороша, так полна прелести, неги: она как
гладкое, прекрасное озеро...
- На котором растут желтые цветы, что ли? - перебил дядя.
- Как озеро, - продолжал Александр, - она полна чего-то таинственного,
заманчивого, скрывающего в себе так много...
- Тины, любезный.
- Зачем же вы, дядюшка, черпаете тину, зачем так разрушаете и
уничтожаете все радости, надежды, блага... смотрите с черной стороны?
- Я смотрю с настоящей - и тебе тоже советую: в дураках не будешь. С
твоими понятиями жизнь хороша там, в провинции, где ее не ведают, - там и не
люди живут, а ангелы: вот Заезжалов - святой человек, тетушка твоя -
возвышенная, чувствительная душа, Софья, я думаю, такая же дура, как и
тетушка, да еще...
- Оканчивайте, дядюшка! - сказал взбешенный Александр.
- Да еще такие мечтатели, как ты: водят носом по ветру, не пахнет ли
откуда-нибудь неизменной дружбой да любовью... В сотый раз скажу: напрасно
приезжал!
- Станет она уверять жениха, что никого не любила! - говорил почти сам
с собою Александр.
- А ты все свое!
- Нет, я уверен, что она прямо, с благородной откровенностью отдаст ему
мои письма и...
- И знаки, - сказал Петр Иваныч.
- Да, и залоги наших отношений... и скажет: "Вот, вот кто первый
пробудил струны моего сердца; вот при чьем имени заиграли они впервые..."
У дяди начали подниматься брови и расширяться глаза. Александр
замолчал.
- Что ж ты перестал играть на своих струнах? Ну, милый, и подлинно
глупа твоя Софья, если сделает такую штуку; надеюсь, у нее есть мать или
кто-нибудь, кто бы мог остановить ее?
- Вы, дядюшка, решаетесь назвать глупостью этот святейший порыв души,
это благородное излияние сердца; как прикажете думать о вас?
- Как тебе заблагорассудится. Жениха своего она заставит подозревать
бог знает что; пожалуй, еще и свадьба разойдется, а отчего? оттого, что вы
там рвали вместе желтые цветы... Нет, так дела не делаются. Ну, так ты
по-русски писать можешь, - завтра поедем в департамент: я уж говорил о тебе
прежнему своему сослуживцу, начальнику отделения; он сказал, что есть
вакансия; терять времени нечего... Это что за кипу ты вытащил?
- А это мои университетские записки. Вот, позвольте прочесть несколько
страниц из лекций Ивана Семеныча, об искусстве в Греции.
Он уж начал было проворно переворачивать страницы.
- Ох, сделай милость, уволь! - сказал, сморщившись, Петр Иваныч. - А
это что?
- А это мои диссертации. Я желал бы показать их своему начальнику;
особенно тут есть один проект, который я обработал...
- А! один из тех проектов, которые тысячу лет уж как исполнены или
которых нельзя и не нужно исполнять.
- Что вы, дядюшка! да этот проект был представлен одному значительному
лицу, любителю просвещения; за это однажды он пригласил меня с ректором
обедать. Вот начало другого проекта.
- Отобедай у меня дважды, да только не дописывай другого проекта.
- Почему же?
- Да так, ты теперь хорошего ничего не напишешь, а время уйдет.
- Как! слушавши лекции?..
- Они пригодятся тебе со временем, а теперь смотри, читай, учись да
делай, что заставят
- Как же узнает начальник о моих способностях?
- Мигом узнает: он мастер узнавать. Да ты какое же место хотел бы
занять?
- Я не знаю, дядюшка, какое бы...
- Есть места министров, - говорил Петр Иваныч, - товарищей их,
директоров, вице-директоров, начальников отделений, столоначальников, их
помощников, чиновников особых поручений, мало ли?
Александр задумался. Он растерялся и не знал, какое выбрать.
- Вот бы на первый раз место столоначальника хорошо, - сказал он.
- Да, хорошо! - повторил Петр Иваныч.
- Я бы присмотрелся к делу, дядюшка, а там месяца через два можно бы и
в начальники отделения...
Дядя навострил уши.
- Конечно, конечно! - сказал он, - потом через три месяца в директоры,
ну, а там через год и в министры: так, что ли?
Александр покраснел

 (голосов: 1)
Views Просмотров: 242


Интересное


Copyright © Электронные книги 2009